Тринадцатый голос · Розділ 9 з 20

Поле ночью

— Нет, — сказал Джори.

Он стоял внизу, у школьного крыльца, с пустой корзиной из-под яиц, которую мать велела забрать, и смотрел на Мару так, словно она предложила ему спрыгнуть с колокольни. Была среда, половина пятого, дети только что разошлись, и по выгону ещё бежали близнецы Гловеры, догоняя друг друга.

— Я пойду одна, — сказала Мара.

— Ты не пойдёшь одна.

— Значит, пойдёшь со мной.

Он открыл рот, закрыл. Посмотрел через выгон на церковь, на дом Данмора за ней, на крыши за домом. Где-то там, за крышами, за кладбищенской стеной, начиналось Тихое поле.

— Зачем? — спросил он наконец. — Что ты там хочешь увидеть? Землю? Землю я тебе и так описал.

— Я хочу услышать. Оттуда. — Она понизила голос, хотя рядом никого не было. — Джори, она поёт оттуда. Не с крыльца. Я слышала из окна, я слышала в церкви — голос идёт с поля. Если я буду стоять там, когда они поют седьмую, я услышу её близко. Может быть, я разберу.

— Слова, — сказал Джори. — Ты хочешь разобрать слова.

Она вспомнила Элис Кобб под дождём: «если разберёшь слова — значит, она тебя выбрала». И ничего не ответила.

Джори долго молчал. Потом поставил корзину на ступеньку.

— В десять они начинают, — сказал он. — Седьмая — около одиннадцати. В половине одиннадцатого жди у кладбищенской калитки. Не у главной, у задней, со стороны поля. Фонарь не бери. Свой возьму, закрытый.

* * *

Ночь была ясная и холодная, с большой жёлтой луной, которая висела над холмами низко, как фонарь, забытый на ступенях. Мара вышла в двадцать минут одиннадцатого, когда хор уже пел четвёртую песню, и пошла не через выгон, а задами — мимо огородов, вдоль живой изгороди, — как, наверное, ходили когда-то дети, сбегавшие с уроков. Её никто не видел. Вся деревня была в церкви или в постели. Окна были тёмные.

Джори ждал у задней калитки, прислонившись к стене. В руке у него был старый железный фонарь со шторкой, закрытый, — только тонкая полоска света падала на траву.

— Ты всё-таки пришла, — сказал он, и в голосе его было что-то похожее на облегчение и что-то похожее на отчаяние одновременно.

— Ты всё-таки пришёл.

Он не ответил. Открыл калитку.

За кладбищем был пологий спуск, а за спуском — поле. Мара видела его из окна каждый день, но никогда не была так близко. Ячмень стоял стеной, выше пояса, тяжёлый, светлый в лунном свете, почти серебряный. И неподвижный. На холмах шумел ветер — она слышала его, видела, как качаются чёрные верхушки деревьев на гребне, — а здесь, внизу, не шевелился ни один колос. Ни один. Будто поле было нарисовано.

— Иди за мной, — сказал Джори. — След в след. Тут межа.

Межа была узкая, утоптанная, и они пошли по ней, гуськом, в глубь поля. Колосья касались рук — сухие, колючие, тёплые, хотя ночь была холодная. Тёплые, как кожа. Мара отдёрнула руку и больше не трогала.

Сзади, от церкви, доносился хор. Пятая песня. Здесь, в поле, она звучала иначе, чем из окна, — тише, но как-то плотнее, будто звук не шёл по воздуху, а стелился по земле, по верхушкам колосьев, и колосья передавали его друг другу. Мара шла и считала шаги — по привычке, чтобы не думать. Сто сорок. Сто шестьдесят. Двести.

На двухсот тридцатом шаге Джори остановился.

Перед ними ячмень кончался. Не редел, а именно кончался — ровной стеной, будто его отрезали. Дальше была земля.

Круг. Почти идеальный, шагов двадцать в поперечнике, как Джори и говорил. Голая чёрная земля, без единой травинки, без камешка, без следа. Она блестела в лунном свете, влажно, как будто её только что вспахали и полили, хотя дождя не было с субботы. От неё поднимался запах — тот самый, сладковатый, тяжёлый, яблоки в погребе, — только здесь он был такой сильный, что у Мары заслезились глаза.

Ячмень вокруг круга стоял стеной. И все колосья — все, до единого, по всей окружности — были наклонены внутрь. К центру. Как люди, которые наклоняются, чтобы расслышать.

— Не наступай, — сказал Джори шёпотом. — На черноту не наступай.

Она и не собиралась. Она стояла у края, у самой стены колосьев, и смотрела. Джори приоткрыл шторку фонаря, совсем немного, и узкий луч лёг на землю, пополз к центру.

В центре что-то блеснуло.

Маленькое, металлическое. Джори повёл лучом, и Мара разглядела: пряжка. Крошечная железная пряжка — такие бывают на детских башмаках, старых, с ремешком. Она лежала на поверхности, на чёрной земле, — не закопанная, не утонувшая, а будто положенная. Будто её вытолкнули снизу и оставили на виду.

— Её тут не было, — сказал Джори едва слышно. — Я был здесь прошлым летом, когда… Её не было.

Мара не ответила. Сзади, от церкви, хор закончил шестую песню.

Наступила пауза. Мара знала, что сейчас мистер Данмор поднимает руку и держит её. Долго. Она слышала, как бьётся сердце, — своё или Джори, она не могла понять, они стояли близко.

Уолтер Фенн начал.

Здесь, в поле, она едва различала отдельные голоса. Канон шёл издалека, приглушённый, и ступени сливались. Но она считала всё равно, губами, беззвучно. Раз — зерно. Два — зерно. Три — в колодце темно. Колосья вокруг круга чуть заметно дрожали — каждый раз, когда вступал новый голос, дрожь пробегала по ним, от края к краю, как по воде. Одиннадцать — в ряд. Двенадцать — молчат.

Тринадцать.

Он вступил не издалека. Он вступил здесь.

Прямо перед ними, из середины круга, из чёрной земли — или из-под неё, или из воздуха над ней, Мара не могла сказать. Голос был так близко, что она почувствовала его кожей, как чувствуешь чьё-то дыхание на шее. Тонкий, высокий, детский, совершенно ясный. Он пел свою строку, поднимаясь вверх, и Мара слышала теперь — впервые слышала — не просто мелодию, а то, что было внутри мелодии. Не слова ещё. Но почти. Как слышишь сквозь стену, что в соседней комнате говорят, и знаешь, что говорят, и знаешь даже интонацию, — но не слова.

Интонация была вопросительная. Голос спрашивал. И Маре показалось — нет, не показалось, она знала, — что голос спрашивает не хор. Не деревню. Не поле.

Её.

Джори схватил её за руку. Пальцы у него были ледяные.

Канон пошёл вниз, голоса уходили по одному. А тринадцатый остался. Наверху. Один. И в этот раз, вместо того чтобы допеть свой слог и оборваться, — он потянулся. Мара услышала, как нота дрогнула и начала опускаться — на полтона, на ещё полтона, — вниз, туда, куда должна была идти мелодия, туда, где был конец, где был дом…

И хор в деревне сбился.

Это было отчётливо слышно даже отсюда. Кто-то — несколько голосов сразу — вдруг вступил снова, не в свой такт, громко, торопливо, хотя канон уже свернулся. Будто людей толкнули в спину. Будто они услышали то, что услышала Мара, — что тринадцатый пошёл вниз, — и бросились его заглушить. Секунда сумятицы, нестройный обрывок двенадцатой строки — и всё стихло.

Тринадцатый голос оборвался на середине спуска. Как обрывается нитка.

Колосья вокруг круга выпрямились. Все разом, с сухим шорохом. И впервые за всю ночь по полю пробежал ветер — один порыв, холодный, от центра круга наружу, — и ушёл в темноту.

Тишина.

— Пошли, — сказал Джори. Голос у него был чужой. — Пошли, пошли, пошли.

Он закрыл шторку фонаря и потащил её за руку обратно, по меже, не считая шагов, почти бегом. Колосья хлестали по рукам. Мара оглянулась один раз — круг был не виден, только серебряная стена ячменя под луной. Пряжку они оставили там, где она лежала. Ни он, ни она даже не подумали её взять.

* * *

У кладбищенской стены Джори остановился так резко, что Мара налетела на него.

У задней калитки — у той самой, через которую они вышли, — стоял человек с фонарём.

Фонарь был открытый, яркий, и человек держал его высоко, так что свет падал на калитку, на тропинку, на траву у стены, а лицо оставалось в темноте. Невысокий. В длинном пальто. Он стоял совершенно неподвижно и чуть запыхавшись — Мара видела, как поднимается и опускается его грудь, — словно бежал сюда от церкви сразу после последней ноты и теперь ждал их.

Джори сжал её руку так, что стало больно, и шагнул вбок, в тень изгороди, утягивая её за собой. Они замерли.

Человек с фонарём постоял ещё немного. Потом медленно опустил фонарь, повернулся и пошёл вдоль кладбищенской стены — не к церкви, а к деревне, к домам. Свет фонаря качался в такт шагам. Мара смотрела ему вслед и в последний момент, когда он проходил мимо освещённого окна чьего-то дома, увидела край пальто. Тёмно-синее. Старое. С большими костяными пуговицами.

Джори рядом с ней издал звук — короткий, сдавленный, будто его ударили под дых.

— Это мамино, — сказал он. — Это мамино пальто.

* * *

На следующее утро Марта Фенн оставила корзину с яйцами на крыльце школы, как всегда, в шесть. Яиц в корзине было тринадцать. Мара посчитала их дважды. Всегда было двенадцать — дюжина.

В тот день, проходя по выгону, она заметила, что в окне дома Сары Уэйн шевельнулась занавеска. Что Генри Кобб, стоявший у лавки с метлой, перестал мести, пока она проходила, и снова начал, когда она прошла. Что Бетти Гловер, встретив её у колодца, сказала «доброе утро, мисс Келлер» на секунду раньше, чем Мара подошла достаточно близко, чтобы это было естественно, — как говорят люди, которые давно тебя ждали.

На большой перемене, выйдя на крыльцо с чашкой чая, Мара увидела, что на скамейке у школьной стены сидит Питер Хольт, кузнец, и читает газету. Газета была вчерашняя. Он не перевернул ни одной страницы за все двадцать минут перемены.

За ней смотрели. Вежливо. Неотрывно. Как смотрят за ребёнком, который подошёл слишком близко к колодцу, — не хватая за руку, пока ещё нет. Только следя.