Тринадцатый голос · Розділ 19 з 20

Недостающий куплет

Уолтер Фенн начал.

Он пел, согнувшись, держась за плечо Марты, — старым, хриплым, надтреснутым басом, и голос его над стернёй звучал не так, как с крыльца. Тише. Голее. Здесь не было стен, от которых звук мог отразиться, не было ступеней, не было церкви за спиной. Только поле, тёмное небо и чёрный круг. «Раз — зерно», — беззвучно сказали губы Олли Кобба рядом с Марой, и Мара почувствовала, как его маленькая рука сжала её пальцы.

Второй вступил Питер Хольт. Третий — Генри Кобб. Канон пошёл вверх.

И поле ответило.

Не голосом — ещё нет. Стерня, которая весь вечер потрескивала, вдруг зашуршала по-настоящему, вся сразу, от края до края, как шуршит вода, когда в неё бросают горсть песка. Суслоны снопов качнулись. Последний несжатый сноп у края круга наклонился к центру — медленно, как человек, который прислушивается. И земля в круге — чёрная, влажная, блестящая под луной — дрогнула. Мара видела это. Она дышала. Как дышит грудь спящего.

Четвёртый. Пятый. Мужчины кончились. Марта Фенн, шестой, — альт, и голос у неё срывался. Бетти Гловер, седьмой, — сквозь слёзы, не отрывая глаз от близнецов. Хелен Бранд, восьмой.

Хелен пела и смотрела на Тильду. И Мара видела, как Тильда, стоящая рядом, подняла голову и посмотрела на мать в ответ, — и ни одна из них не отвела глаз.

Девятый, десятый, одиннадцатый. Миссис Пелл — ложечка в стакане — без фонаря, с пустыми руками. Двенадцатая — Элис Кобб. Позже, чем надо. Как всегда.

Двенадцать ступеней. Мистер Данмор стоял перед хором с поднятой рукой, и рука его не дрожала.

Тринадцатый вступил.

И на этот раз его увидели все.

* * *

В середине круга, над чёрной землёй, у самого последнего снопа, стояла девочка.

Мара потом не могла сказать, из чего она была. Из лунного света? Из пыли, поднятой стернёй? Из воздуха, который дрожал над землёй, как над горячей дорогой? Она была почти прозрачная — сквозь неё виднелся сноп и стерня за ним, — и в то же время совершенно отчётливая, до последней мелочи. Худенькая. Лет одиннадцати. В тёмном платье до щиколоток, в переднике, с косой, заплетённой слишком туго — как у Тильды. Босая на одну ногу. На другой — старый кожаный башмак с ремешком. Без пряжки.

Она стояла, подняв лицо к луне, и пела. Тонко, ясно, без дыхания. Вверх.

И теперь слова слышали все.

— Мисс, — пела Ханна Аске, и голос её поднимался над полем, над хором, над детьми, над стернёй, до самых холмов, — мисс, а когда домой?

Бетти Гловер вскрикнула и закрыла рот ладонью. Сайрус Гловер опустил голову. Элис Кобб пела свою двенадцатую строку и плакала, не вытирая лица. Двенадцать человек стояли в ряд у края круга, пели и слышали — все, каждое слово, — то, что сто сорок лет делали вид, что не слышат. То, что пели их деды и прадеды. То, о чём молчала вся долина.

«Мисс, а когда домой?»

А потом канон начал сворачиваться.

Так было положено. Так было всегда. Элис Кобб замолчала первой. Потом миссис Пелл. Голоса уходили по одному, в обратном порядке, вниз, и Мара видела, как каждый, замолкая, будто гаснет — опускает плечи, отводит глаза. Восемь. Семь. Хелен Бранд замолчала — и закрыла лицо руками. Шесть, пять. Четыре, три, два.

Уолтер Фенн пропел последнюю строку и замолчал.

Мистер Данмор опустил руку.

И Ханна осталась наверху. Одна. На вопросе. Её последняя нота висела над полем — тонкая, высокая, как нитка, натянутая до предела. Она висела и не обрывалась. Она ждала. Сто сорок лет она висела так каждую жатву, и каждый раз никто не отвечал, и нота обрывалась, и Ханна оставалась.

Поле под ней зашевелилось сильнее. Стерня вокруг круга легла — вся, разом, плашмя, к центру, как трава под ветром. Земля в круге вздохнула глубоко, тяжело. И откуда-то снизу, из-под стерни, из-под всего поля сразу, поднялся звук — низкий, глухой, похожий на гул далёкой толпы. Ещё не слова. Но почти.

Мистер Данмор обернулся к Маре. В первый раз за всю ночь в его лице был страх.

Мара сделала шаг вперёд. К самому краю чёрного круга.

«Не стой на краю. Иди до конца».

И запела.

* * *

Голос у неё был обычный. Не красивый, не сильный — учительский голос, которым поют с детьми на уроке «Братца Якова». Он дрогнул на первом слове. Но не оборвался.

— Тринадцать — Ханна Аске, — пела Мара на мотив считалки, прямо в ту ноту, где висела Ханна, подхватывая её, как подхватывают падающую чашку. — Ни креста ей, ни огласки.

И девять детей за её спиной — подхватили.

Девять тонких, неровных, детских голосов. Сначала вразнобой — Олли раньше, близнецы позже, — потом вместе. Пиппа Уэйн на спине у брата — громче всех, звонко, так, как она пела на уроке, когда смутилась. «Поле взяли, дочку спели…»

Хор на другой стороне круга застыл. Двенадцать человек смотрели, как их дети поют то, за что их прадедов пороли. Генри Кобб сделал движение — шагнуть, остановить, — и не шагнул. Хелен Бранд отняла руки от лица.

— Двенадцать в ряд на той неделе, — пели дети.

И тут Мара перестала петь и сказала. Не пропела — сказала, громко, отчётливо, через чёрный круг, глядя в лица двенадцати, — сказала так, как читают список учеников в начале урока:

— Ридли. Гловер. Кобб. Фенн. Ланг. Уэйн. Хольт. Бранд. Пелл. — Она остановилась. Девять фамилий. Двенадцать мест. — Томас Ридли. Сайрус и Бетти Гловер. Генри и Элис Кобб. Уолтер и Марта Фенн. Джоан Ланг. Сара Уэйн. Питер Хольт. Хелен Бранд. Агнес Пелл. — Двенадцать. Она перевела дыхание. — И Эзра Данмор, который это придумал. И Осрик Данмор, который сорок лет держал руку.

Над полем стояла тишина. Даже гул из-под земли затих. Будто поле прислушалось — не к Ханне, а к людям. Впервые за сто сорок лет — к людям.

— Это мы, — сказала Мара. — Мы её туда поставили. Мы все, кто здесь живёт и ест этот хлеб. И мы её отпускаем.

Она повернулась к детям.

— Допоёшь — пойдёт домой, — запели дети.

И Мара повела их вниз.

* * *

Шесть тактов. Ступенька за ступенькой. С той ноты, где висела Ханна, — вниз, по канону, только не обрываясь, а сходя. Тринадцать. Двенадцать. Мара пела, и дети пели за ней, — и после первого же такта к ним присоединился ещё один голос.

Тонкий. Ясный. Детский. Без дыхания.

Ханна пошла вниз.

Мара видела её — девочку в середине круга, над чёрной землёй, — видела, как она опустила лицо от луны и посмотрела на них. На детей. На Мару. И как она пела вместе с ними, — неуверенно, будто впервые, будто не знала, что так можно, — вниз. Одиннадцать. Десять.

На другой стороне круга Хелен Бранд вдруг запела тоже. Вниз. Вместе с ними. Хрипловатым тёплым голосом, восьмым, — но не вверх, как сто сорок лет пел её род, а вниз. Потом — Элис Кобб, сквозь слёзы. Потом, к изумлению Мары, — Агнес Пелл. Ложечка в стакане. Потом Марта Фенн. Потом Сара Уэйн. Бетти Гловер. Они пели вниз — по одному, как вступали в канон, — только теперь не наверх, на крючок, а вниз, домой. Девять. Восемь. Семь.

Шесть. Пять. Четыре. Три.

Две.

И одна — последняя, самая нижняя. Та, с которой всё начиналось. «Раз — зерно».

Её надо было взять. Её всегда брал один человек.

Уолтер Фенн, согнутый, держась за плечо жены, — плакал. Мара видела его лицо в свете фонаря: мокрое, старое, растерянное, как у ребёнка. Он открыл рот — и не смог. Голос не шёл.

И тогда из темноты, из-за спины Мары, низко, тепло, чуть неуверенно — вступил другой голос. Тот самый, который она узнала по первой ноте три ночи назад.

Джори пел последнюю ноту. Ту, с которой начинал его отец. Ту, которой сто сорок лет начинался канон, — а теперь он ею кончался.

Домой.

* * *

Нота кончилась. Ханна допела её вместе со всеми — и замолчала. Не оборвалась. Замолчала, как замолкают, когда песня закончена.

Она стояла в середине круга и смотрела на Мару. Потом улыбнулась — по-детски, во весь рот, — и сказала, не пропела, а сказала обычным голосом:

— Спасибо, мисс.

Потом посмотрела на девятерых детей за спиной Мары.

— Я за ними смотрела, — сказала Ханна. — Все эти годы. Когда они на выгоне играли. Чтобы не падали в колодец и не болели. — Она подумала. — Теперь вы смотрите.

И повернулась, и пошла. Не вверх, не вниз — просто пошла, по стерне, босиком, мимо Мары, мимо детей, мимо Ильзы и Джори, — к развалинам фермы Аске. К пустому проёму двери в полуразрушенной стене. На пороге она остановилась, обернулась ещё раз, махнула рукой — так, как машут дети, уходя из школы, — и шагнула внутрь.

И её не стало.

* * *

А потом поле заговорило.

Оно заговорило снизу, из-под стерни, со всех сторон сразу, — тысячей сухих шелестящих голосов. Не криком. Шёпотом. Имена. Одно за другим, медленно, отчётливо, как читают на кладбище надписи на камнях. «Ридли. Томас Ридли. Мэтью Ридли. Джон Ридли. Гловер. Сайрус Гловер. Эбенезер Гловер…» Все, кто пел. Все, кто молчал. Все, кто брал долю. Сто сорок лет имён.

Люди на поле слушали. Бетти Гловер опустилась на колени в стерню. Генри Кобб закрыл лицо. Миссис Пелл стояла неподвижно и слушала, как поле называет её мать и её бабку, — и губы её шевелились, повторяя. Никто не убегал. Никто не кричал. Это было не нападение. Это было — Мара поняла это с внезапной ясностью — свидетельство. Поле сто сорок лет молчало о том, что видело. И теперь просто говорило правду. Вслух.

«Аске. Томас Аске. Ханна Аске».

И тогда мистер Данмор запел.

Мара не сразу поняла, что это он. Голос был незнакомый — сильный, глубокий, по-настоящему красивый, голос, который никто в Эшен-Холлоу никогда не слышал. Он вырвался из горла Данмора, как вода из прорванной плотины, — первая строка седьмой песни. «Раз — зерно». Начало канона. Вверх. Данмор стоял на краю чёрного круга, раскинув руки, и пел, — пытаясь начать всё сначала, поднять песню наверх, позвать Ханну обратно, заставить поле снова слушать её, а не людей.

«Держащий руку не поёт. Если голос Данмора прозвучит над полем, поле узнает, чья это песня».

Шёпот стих. Разом. Вся стерня, весь гул, вся тысяча голосов — замолчали. Поле прислушалось.

А потом сказало — не шёпотом, громко, отовсюду, так что дрогнули фонари в руках хористов:

«ДАНМОР».

И голос ушёл из его горла.

Мара видела это. Все видели. Данмор пел — рот был открыт, грудь поднималась, руки раскинуты, — но звука не было. Голос вытек из него, как вода из треснувшего кувшина, и ушёл вниз, в чёрную землю круга, — и земля его приняла. Данмор схватился за горло. Попытался крикнуть. Ничего. Ни звука. Только воздух, сиплый, пустой, как вздох старой фисгармонии.

Он сделал шаг — в круг, на чёрную землю, к тому месту, где только что стояла Ханна, — и упал на колени.

Земля под ним менялась. Мара видела, как чернота уходит из неё — медленно, от краёв к центру, — и под ней проступает обычная почва. Бурая, сухая, комковатая. Такая же, как везде на поле. Последний несжатый сноп у края круга выпрямился. Просто сноп. Ячмень.

И над полем — впервые за сто сорок лет, впервые за всё время, что Мара прожила в Эшен-Холлоу, — пронёсся ветер. Обычный, осенний, холодный, с холмов. Он прошёл по стерне, растрепал волосы детям, качнул фонари, рванул край серой шали на плечах Ильзы — и ушёл дальше, вниз по долине, шевеля всё, до чего мог дотянуться.

В тишине, которая наступила после, кто-то заговорил. Хрипло, неуверенно, словно пробуя голос на вкус после долгой болезни.

— Ханна, — сказала Ильза Роуэн. И засмеялась — громко, неприлично, сквозь слёзы. — Ханна. Я могу. Я говорю.