Репетиция
В субботу пошёл дождь, и Мара решила, что пойдёт на репетицию.
Она решила это утром, глядя, как вода течёт по стеклу, и весь день делала вид перед самой собой, что ещё не решила. Она проверила тетради. Она испекла по рецепту миссис Пелл лепёшки, которые не поднялись. Она написала тётке письмо, первое за год, и порвала его, потому что в нём оказалось слишком много вопросительных знаков. В половине десятого она надела плащ и пошла через выгон к церкви, по мокрой траве, под зонтом, который всё равно не помогал, — и уговаривала себя, что это просто вежливость. Новая учительница интересуется жизнью деревни. Что может быть естественнее.
В дождь хор пел внутри. Но двери церкви — большие западные двери, которые по воскресеньям открывали только наполовину, — были распахнуты настежь, обе створки, и за ними, в темноте, шумел ливень, а за ливнем начинались поля. Мара поняла это, только войдя: хор стоял не лицом к алтарю, как в воскресенье, а спиной к нему, лицом к дверям. Лицом к полям. Даже здесь, даже в дождь.
Её заметили сразу. Головы повернулись — двенадцать голов, — и на секунду в церкви стало тихо, только дождь гремел в дверном проёме. Потом миссис Пелл заулыбалась и замахала ей рукой: «Мисс Келлер! Какая радость! Садитесь, садитесь, вон туда, там сухо», — и все заулыбались вслед за ней, и закивали, и Мара села на заднюю скамью, у стены, туда, где было сухо, и сложила мокрый зонт у ног.
Мистер Данмор не улыбнулся. Он посмотрел на неё через всю церковь долгим ровным взглядом, кивнул — вежливо, чуть заметно, как кивают знакомому в театре, — и повернулся к хору.
Теперь, вблизи, она видела их по-настоящему.
Они были обычные люди. Это было первое, что её поразило. На крыльце, ночью, при фонарях, они казались чем-то единым, тёмным и торжественным, вроде резных фигур на старом алтаре. А здесь, при электрическом свете, под гулкими сводами, это были просто Генри Кобб в вязаном жилете, Бетти Гловер со следами муки на рукаве, Питер Хольт, который всё время откашливался, Сара Уэйн в очках, сползающих на нос. Элис Кобб, девятнадцатилетняя, с телефоном в заднем кармане джинсов, — телефон здесь всё равно не ловил. Они переминались с ноги на ногу, шептались, кто-то зевнул. Уолтер Фенн тёр поясницу. Обычные усталые люди после рабочего дня.
Но когда мистер Данмор поднял руку, всё это кончилось разом.
Они не просто замолчали — они изменились. Мара видела, как у Бетти Гловер разгладилось лицо, как Питер Хольт перестал откашливаться и выпрямился, как Элис Кобб вынула руки из карманов и опустила их вдоль тела. Двенадцать человек стали одним человеком, и этот человек смотрел в распахнутые двери, на дождь, на поля.
Они спели первые шесть песен. Мара слушала и смотрела. И замечала то, чего не могла заметить из окна.
Мистер Данмор не пел. Совсем. Ни разу. Она следила за его губами всё время, пока звучали шесть песен, и губы его не шевельнулись ни на одном слове. Он только дирижировал — сухими, экономными движениями, — и чуть поворачивал голову, прислушиваясь, точно так же, как в воскресенье во время гимнов. Мара вспомнила: в воскресенье он тоже не пел. Ни один гимн. Ни одного слова. Регент хора, который сорок лет не поёт.
И ещё был стул.
Он стоял у органа, слева от хора, чуть в стороне: маленький деревянный стул, низкий, с прямой спинкой — такие стоят в начальных классах старых школ, для детей. На сиденье лежала сложенная серая шаль, аккуратно, уголок к уголку. На стул никто не садился. Хористы стояли тесно, плечом к плечу, на хорах было мало места, и Сара Уэйн всё время задевала локтем Джоан Ланг, — но стул оставался пустым, и вокруг него, Мара видела это ясно, было пустое пространство, которого никто не занимал. Словно там кто-то стоял.
Перед седьмой песней Элис Кобб, снимая с плеча сумку, рассеянно потянулась положить её на этот стул. И Марта Фенн, стоявшая рядом, перехватила её руку — быстро, молча, не глядя, — и отвела, и сумка упала на пол. Элис покраснела. Никто ничего не сказал.
Мистер Данмор поднял руку для седьмой песни и держал её долго.
Уолтер Фенн начал. Канон пошёл вверх, ступенька за ступенькой. Мара больше не загибала пальцы — она знала, кто вступит следующим, и просто смотрела, как вступает каждый. Двенадцатая — Элис, чуть позже, чем надо, как всегда.
А потом тринадцатый.
Здесь, в церкви, он был тише — дождь шумел в дверях, и голос шёл оттуда, из-за дождя, из темноты, издалека. Но он был. Мара слышала его так же ясно, как в четверг: тонкий, детский, поднимающийся вверх, вплетённый в хор. И в ту секунду, когда он вступил, все двенадцать — она видела это — все двенадцать, не прерывая пения, не меняя лица, чуть-чуть, на волос, повели головами. Не к стулу. К дверям. К полям. Как люди, которые слышат, что кто-то вошёл в комнату, и не хотят показать, что слышат.
Мистер Данмор не повернул головы. Он смотрел на хор. Но рука его — дирижёрская рука, поднятая для следующей доли, — на этот волос, на эту долю секунды, дрогнула.
Канон свернулся. Голоса ушли по одному. Тринадцатый допел наверху, на вопросе, и замолчал, и в церкви остался только дождь.
— Хорошо, — сказал мистер Данмор в тишине. — Элис, вторая доля. Ещё раз — во вторник.
Хор задвигался, задышал, снова стал двенадцатью усталыми людьми. Кто-то засмеялся. Бетти Гловер стала рассказывать про свинью.
Мистер Данмор подошёл к Маре, пока она надевала плащ.
— Мисс Келлер. Как вам?
— Прекрасно, — сказала она. И это была правда, и от этого было ещё хуже.
— Я рад. — Он помолчал. — Видите ли, мисс Келлер, обычно у нас не принято приходить на репетиции. Это не правило, нет. Просто обычай. Хористы стесняются, когда на них смотрят. Особенно молодые. — Он чуть заметно кивнул в сторону Элис. — Мы будем счастливы видеть вас в жатвенную ночь. На выгоне. Издали.
— Издали, — повторила Мара.
— Звук лучше всего слышен издали, — сказал он. — Спокойной ночи.
* * *
Элис Кобб догнала её у калитки школы.
Дождь почти перестал. Элис была без зонта, мокрая, волосы прилипли ко лбу, и она дышала так, словно бежала, хотя от церкви было двести шагов. Она схватила Мару за рукав плаща и тут же отпустила, будто обожглась.
— Мисс Келлер. Простите. Я только… — Она оглянулась на церковь. Там гасили свет. — Я только хотела спросить. Вы слышите?
Мара молчала.
— Я видела, как вы смотрели. Когда она вступила. — Элис говорила быстро, шёпотом. — Вы её слышите. Тринадцатую.
— Слышу.
Элис выдохнула, и Мара поняла, что девушка всё это время не дышала.
— Я тоже, — сказала Элис. — Я с весны пою. Мне бабушкино место досталось, когда она умерла. Я не хотела, я в колледж хотела, в город, но так положено — место переходит в семье. И бабушка, перед тем как… Она мне сказала: когда поёшь, не слушай тринадцатую. Пой своё и не слушай. А если когда-нибудь разберёшь слова — значит, она тебя выбрала. — Элис облизала мокрые губы. — Вы разбираете слова?
— Нет, — сказала Мара. — Пока нет.
— Пока, — повторила Элис, точно так же, как Мара повторила «издали», и вдруг заплакала — беззвучно, по-детски, не вытирая лица. — Я тоже нет. Я только голос слышу. Я каждый раз слушаю — и молюсь, чтобы не разобрать.
— Элис…
— Не говорите никому, что я сказала. Пожалуйста. Мама убьёт. — Она отступила на шаг, и ещё на шаг. — И не приходите больше на репетиции. Он видел, как вы на стул смотрели.
Она повернулась и убежала через выгон, в темноту, и Мара осталась у калитки одна, с мокрым зонтом в руке.
* * *
Дверь квартиры была заперта. Мара всегда её запирала — городская привычка, над которой миссис Пелл добродушно посмеивалась, — и ключей было два: один у неё, второй у миссис Пелл, «на всякий случай, милая, мало ли что». Мара открыла дверь, вошла, зажгла свет. Сняла плащ. Поставила зонт в раковину.
Потом подошла к окну, чтобы задёрнуть шторы, — и остановилась.
На подоконнике, изнутри, в ряд лежали ячменные зёрна.
Ровно, одно к одному, как бусины, которые положили на нитку и забыли нанизать. Мара не сразу заставила себя их посчитать. А когда посчитала — один раз, потом второй, шевеля губами, как в церкви у доски, — их было тринадцать.
Двенадцать были обычные: светлые, сухие, золотистые, как ячмень на поле за церковью. А тринадцатое, последнее, с краю, было тёмное. Почти чёрное. И влажное, словно его только что вынули из сырой земли.
Окно было закрыто. Мара проверила шпингалет — он был опущен до упора, как она оставила его утром. Окно было закрыто, и дверь была заперта, и ключ был у неё в кармане.
Она не стала их трогать. Она задёрнула шторы — прямо поверх зёрен, — легла в постель одетая и до самого утра лежала с открытыми глазами, слушая, как с крыши капает вода. Капли падали ровно, в такт, будто кто-то считал.
Будь ласка, увійдіть, щоб залишити коментар.