Возвращение отца
Хью Эшкрофта выписали через одиннадцать дней. Сёстры провели их так, что за всё это время почти ни разу не оказались вдвоём в одной комнате. Беа ездила в больницу по утрам, Колетт — после обеда. Беа говорила с врачами, Колетт — с отцом. Беа завела толстую тетрадь в клетку и записывала туда названия лекарств, дозировки, имена медсестёр и номера телефонов. Колетт приносила отцу мятные леденцы, которые ему было нельзя, и читала вслух местную газету, всю, от передовицы до объявлений о пропавших кошках. Они передавали друг другу машину, как передают эстафетную палочку: ключи на крючке у двери, записка под ключами. Записки писала Беа. «Бензин залит. На обратном пути — хлеб». Колетт на записки не отвечала, но хлеб покупала.
Врач, молодая женщина с усталыми глазами, объяснила им в последний день, что у отца афазия. Он понимает почти всё, что ему говорят, но слова, которые он хочет сказать, приходят не те. Правая рука слабая, правая нога тоже, ходить пока только с ходунками. Речь может вернуться, частично или почти полностью. Никто не знает. Нужны занятия, терпение и покой.
— Покой, — повторила Беа и записала.
Колетт посмотрела на это слово в тетради, написанное аккуратным почерком сестры, и подумала, что покоя в доме на Чапел-лейн не будет. Но вслух этого не сказала.
Кровать отца перенесли вниз, в гостиную, которую в семье всегда называли музыкальной комнатой. Там стоял старый кабинетный рояль «Бродвуд», который Хью настраивал раз в месяц, хотя никто на нём не играл с тех пор, как умерла Джун. Кровать поставили у окна. Рояль отодвинули к стене, и он стоял там, накрытый вышитой салфеткой, большой и молчаливый, как гость, которому неловко, что пришёл не вовремя.
Хью привезли на такси, специальном, с подъёмником. Он сидел в кресле-каталке, укрытый пледом. Когда его вкатили в дом, он огляделся так, будто проверял, всё ли на месте, и левой рукой провёл по колесу, как по чему-то новому и не очень приятному. Потом посмотрел на дочерей, стоявших рядом, по обе стороны, будто их так поставили нарочно. Левая половина его лица сделала что-то сложное. Колетт решила, что это улыбка. Беа решила, что он сейчас заплачет. Обе, вероятно, были правы.
— Хорошо, — сказал Хью. Это было одно из слов, которые приходили к нему правильно. — Хорошо.
В первый вечер он попросил чаю. То есть он показал на чайник и сказал «пианино», и нахмурился, и сказал снова: «Пианино. Нет. Пи… Подай». Колетт засмеялась, и Хью сначала посмотрел на неё сердито, а потом тоже засмеялся, одной стороной рта, хрипло. Беа поставила чайник и подумала, что не помнит, когда они в последний раз смеялись в этой кухне втроём, и тут же вспомнила, что помнит, и лучше бы не помнила.
На следующее утро на холодильнике появился график.
Беа вывела его на листе из своей тетради, по линейке. Слева часы, справа дела. 7:00 — подъём, умывание. 8:00 — таблетки (синяя, белая, половинка жёлтой). 8:30 — завтрак. 10:00 — упражнения для руки. 14:00 — таблетки. И так до 22:00, до «отбой». В третьей колонке стояло, кто за что отвечает: «Б» или «К», поровну, честно, по очереди.
Колетт спустилась в девятом часу, прочитала график, долго стояла перед холодильником с чашкой в руке. Потом взяла со стола ручку и перечеркнула «7:00 — подъём» одной аккуратной линией. Сбоку написала своим размашистым почерком: «Папа никогда в жизни не вставал в семь. В восемь. И то с трудом». Пририсовала стрелку. Потом перечеркнула «Б» напротив вечерних упражнений и написала «К», потому что вечером Беа наверняка захочет звонить Фину. Потом постояла ещё, подумала и дописала внизу: «Мятные леденцы — можно. Спросила у врача». Врача она не спрашивала.
Беа увидела исправления через полчаса. Она не сказала ни слова. Она достала телефон и сфотографировала график. Колетт видела это из гостиной и не поняла, зачем, и это непонимание почему-то задело её больше, чем задел бы любой упрёк.
Хью наблюдал за обеими из своей кровати у окна. Он видел больше, чем они думали. Люди, которые не могут говорить, часто видят больше, потому что им больше нечем заняться.
В половине двенадцатого в дверь позвонили.
На пороге стоял высокий мужчина лет пятидесяти в верблюжьем пальто, с букетом жёлтых хризантем. Лицо у него было загорелое, приятное, открытое. Такие лица бывают у ведущих утренних программ и у людей, которые продают дома у моря. Он улыбнулся Колетт, открывшей дверь, так, будто рад был видеть именно её, будто давно этого ждал.
— Вы, должно быть, Колетт, — сказал он. — Виктор Холлоуэй. Я друг вашего отца. Мой отец и ваш — ну, вы, наверное, помните Реджа. Можно?
Колетт посторонилась. Реджа Холлоуэя она помнила смутно: большой, громкий, пахнет трубкой, приносил на Рождество апельсины в фольге.
Виктор прошёл в гостиную так, будто бывал там часто. Он опустился на корточки перед кроватью Хью, взял его левую руку в обе свои и заговорил громко, медленно и ласково, как говорят с детьми и иностранцами:
— Старина. Ну как ты, а? Напугал ты нас всех. Напугал.
Хью смотрел на него. Колетт видела, как пальцы отцовской левой руки сжались на краю пледа. Она решила, что отец рад. Беа, стоявшая в дверях кухни с полотенцем в руках, решила, что нет. Ни одна из них не была в этом уверена.
— Жёлтые, — сказал Виктор, поднимаясь и протягивая Колетт хризантемы. — Джун любила жёлтые, помните? Где у вас ваза — а, я знаю.
Он прошёл на кухню, мимо Беа, открыл нижний шкафчик слева от раковины и достал вазу. Ту самую, зелёную, из толстого стекла. Беа смотрела, как он наливает в неё воду. Она не знала, почему её так неприятно поразило, что этот человек знает, где в их доме стоит ваза. Но это её поразило.
— Я заходил к нему каждую неделю, — сказал Виктор, ставя вазу на подоконник возле кровати. Он сказал это легко, без нажима, никому в особенности. — Последние года три. Кто-то же должен был.
Слова были сказаны мягко, но упали тяжело, в обе стороны сразу. Колетт почувствовала их где-то под ключицей. Беа — в затылке.
Виктор пробыл двадцать минут. Он рассказал, что крыша у Хью, между нами говоря, в плачевном состоянии, но он «держит руку на пульсе», есть надёжный кровельщик. Что Сэнд-Хитон меняется, дома у моря растут в цене, и надо, конечно, думать о будущем, но это не сейчас, не сейчас. Уходя, он оставил на столе в прихожей свою карточку — такую же, как на холодильнике, — и сказал Беа, глядя ей прямо в глаза с большой теплотой:
— Если понадобится помощь с бумагами. С любыми бумагами. Ваш отец мне как родной.
Когда за ним закрылась дверь, Колетт сказала:
— Приятный.
— Да, — сказала Беа. — Очень.
Колетт посмотрела на неё, пытаясь понять, что это значит. Беа вешала полотенце на ручку духовки и выравнивала края, чтобы висели ровно.
Из гостиной донёсся звук. Отец пытался что-то сказать. Обе пошли к нему одновременно и одновременно остановились в дверях, потому что проём был узкий и вдвоём в нём было не встать. Секунду они стояли плечом к плечу, почти касаясь, потом Колетт шагнула вперёд, а Беа за ней.
Хью смотрел на хризантемы на подоконнике. Он поднял левую руку и показал пальцем вверх, на потолок.
— Крыша, — сказал он. Слово пришло правильное, он сам это понял и повторил его с каким-то упрямым облегчением, как человек, который наконец нашёл в кармане ключ: — Крыша.
— Течёт, да, пап, — сказала Колетт. — Виктор говорил. Починим.
Хью посмотрел на неё долгим взглядом и закрыл глаза. Беа потом думала, что это было похоже не на согласие, а на усталость человека, которого не поняли. Но это она подумала потом. А в ту минуту она просто поправила ему плед и пошла наверх, на чердак, проверить, полное ли ведро под протечкой. Ведро было полное. Беа вылила его в раковину в ванной и долго смотрела, как уходит вода, и думала о кровельщике, о котором говорил Виктор, и о том, что крыша течёт так, будто её никто никогда не чинил.
Будь ласка, увійдіть, щоб залишити коментар.