Дом на Чапел-лейн
В девять вечера медсестра, крупная, добрая и непреклонная, сказала им, что ночью здесь от них никакого толку, а завтра толк понадобится. Они вышли на парковку. Моросило, фонари стояли в оранжевом тумане. У Беа был старый синий «вольво» с вмятиной на заднем крыле: Фин учился парковаться. Колетт остановилась возле машины, держа свой хромой чемодан.
— Ты где остановишься? — спросила Беа.
— Дома, — сказала Колетт. — А ты?
— Дома.
Больше они об этом не говорили. Беа открыла багажник, Колетт положила туда чемодан. Сорок минут до побережья ехали молча. Радио Беа не включила: она никогда не включала радио в машине, считала, что это отвлекает. Колетт всегда включала радио, считая, что это спасает. Каждая об этом помнила. Дворники ходили туда-сюда с ровным резиновым звуком, и этот звук, как оказалось, мог заполнить сорок минут почти целиком.
Сэнд-Хитон спал. Городок состоял из одной длинной улицы вдоль моря, трёх коротких, поднимавшихся от неё к церкви, пяти пабов, из которых работали два, и маяка, который давно ничего не освещал, но исправно фигурировал на открытках. Чапел-лейн была третьей из коротких улиц. Дом Эшкрофтов стоял посередине: узкий, в два этажа, из кремневого камня, с белыми рамами, которые давно надо было покрасить.
У двери они одновременно достали ключи.
Это была секунда, которую ни одна из них не рассказала потом ни одному человеку. Две руки, два ключа, одна замочная скважина. Беа свой ключ носила на отдельном кольце, вместе с ключом от гаража, который снесли пять лет назад. Колетт держала свой на общей связке, среди лиссабонских ключей, толстых и старинных, с которыми он выглядел как англичанин на чужом празднике. Обе, значит, хранили. Обе знали теперь, что другая тоже хранила.
— Давай ты, — сказала Колетт.
Беа открыла.
В доме было холодно и пахло отцом: канифолью, старой бумагой, мятными леденцами, которые он держал во всех карманах. Беа нащупала выключатель там же, где он был всю её жизнь. Кухня оказалась меньше, чем они обе помнили. Все, кто возвращается в дом своего детства, говорят это, и все говорят правду. Стол у окна, два стула — третий, заметила Колетт, куда-то делся. Плита. Шкафчик, к которому отец привалился вчера вечером. На столе стояла кружка с недопитым чаем, на поверхности затянулась плёнка. Рядом лежала раскрытая газета, очки, камертон.
Беа взяла кружку, чтобы вылить. Колетт сказала: «Подожди». Беа подождала. Колетт ничего не сделала, просто смотрела на кружку. Потом кивнула, и Беа вылила чай в раковину и вымыла кружку, тщательно, дважды.
Над плитой, на крючках, висели мамины кружки, шесть штук, разномастные. Одна, синяя, со сколом на ручке, всегда была мамина, и никто другой из неё не пил. Она висела на своём крючке. Хью не убрал ни одной кружки за одиннадцать лет. И пил, видимо, всегда из одной и той же, белой, с надписью «Лучшему в мире настройщику», которую Колетт подарила ему, когда ей было двенадцать, и которая казалась ей тогда верхом остроумия.
Они договорились о правилах, стоя посреди кухни, в пальто, как договариваются дипломаты в нейтральной стране. Беа займёт свою старую комнату, большую, над гостиной. Колетт — свою, маленькую, с окном в сад. Ванная одна. Беа принимает душ в семь утра. Колетт сказала, что всё равно моется вечером. Беа сказала, что знает. Колетт спросила, откуда, и Беа ответила: «Ты всегда мылась вечером», и это прозвучало так, будто одиннадцати лет не было, и обе от этого на секунду растерялись.
— Молоко куплю я, — сказала Беа. — Утром, до больницы.
— Я могу купить.
— Ты не знаешь, где.
— Я прожила здесь восемнадцать лет.
— «Ко-оп» на набережной открыли девять лет назад.
Колетт не нашлась что ответить. Этого она действительно не знала. Она не знала, что открыли «Ко-оп», не знала, что пропал третий стул, не знала, откуда на холодильнике, под магнитом в виде краба, визитная карточка: «Холлоуэй и партнёры. Недвижимость. Виктор Холлоуэй». Она сняла карточку, посмотрела и повесила обратно. Беа видела, как она это сделала, и тоже ничего не сказала.
Потом они разошлись по комнатам. Дом был построен в девятнадцатом веке для рыбака с большой семьёй и тонкими стенами. Рыбак, видимо, считал, что членам семьи нечего скрывать друг от друга. Было слышно всё. Беа, лёжа на своей старой кровати под одеялом, которое пахло шкафом, слышала, как Колетт открыла окно. Та всегда спала с открытым окном, даже зимой, и мать всегда ругала её за это, и Колетт всегда, дождавшись, пока мать уйдёт, открывала снова. Колетт слышала, как за стеной скребёт ручка: Беа писала список. Колетт готова была поспорить на что угодно, что это список.
Ни одна не спала. Каждая думала, что другая спит.
Где-то после полуночи Беа представила себе отца — одного, в палате, под писк мониторов, с неподвижной половиной лица. Это оказалось невыносимо, и она села. Где-то после полуночи Колетт представила себе то же самое и отвернулась к стене. Они сделали это, возможно, в одну и ту же минуту. Рассказчику это известно. Им — нет.
Около двух Беа спустилась за водой. Лестница была та же, и третья ступенька сверху скрипнула, как скрипела всегда. Беа остановилась на ней. Из-под двери Колетт шла полоска света. Беа стояла и смотрела на эту полоску. Она не знала, что собирается сделать. Постучать? Сказать что? «Ты тоже не спишь»? Это было и так понятно.
Колетт по ту сторону двери услышала скрип третьей ступеньки и затаила дыхание. Она ждала, что шаги пойдут дальше. Шаги не шли.
Четыре секунды, посчитала она потом. Может быть, пять.
Потом шаги пошли дальше, вниз, на кухню. Звякнул стакан, зашумела вода. Колетт выключила свет, чтобы сестра, поднимаясь обратно, его не увидела. Беа, поднимаясь обратно, увидела, что света больше нет, и подумала, что Колетт наконец заснула. Ей стало от этого легче. Непонятно почему, но легче.
Будь ласка, увійдіть, щоб залишити коментар.