Собрание в приходском доме
Приходской зал в Балливарне вмещает сто двадцать человек, если их не очень жалко. В четверг вечером в нём сидело, стояло и прижималось к стенам, по моим подсчётам, не меньше ста пятидесяти. Пахло мокрыми пальто, полиролью для скамеек и тем особым возбуждением, которое охватывает людей, пришедших услышать то, что они уже решили для себя заранее. Над сценой висела старая вышитая надпись «Мир вам», и в этот вечер она выглядела почти издёвкой.
Мы с Эйслинг пришли заранее и заняли места в третьем ряду, у прохода. Оттуда было видно всё: стол президиума, застеленный зелёным сукном, графин с водой, кафедру, к которой тянулись два микрофонных шнура, и белый экран, на который, как я догадался, Дермот собирался проецировать цифры. Он любил цифры. Они выглядели в его руках убедительнее слов.
Бриджид сидела в первом ряду с прямой спиной и сложенными на коленях руками. Рядом сидел Тадх. Он был бледен, небрит и смотрел в пол. Я встретился с ним взглядом, и он едва заметно кивнул, как кивают люди, которые договорились не разговаривать. Отец Кормак устроился у стены, ссутулившись, с лицом человека, вызванного к директору. Оуэн Ферли, в чистой рубашке, торчал у входа, как привратник. Хики, в форме, но без фуражки, стоял у окна, сложив руки на груди, и в его позе чувствовалась напряжённая нейтральность.
Мойра Кеннеди сидела прямо перед сценой. Она не вязала и не шепталась, и по этому одному я понял, что вечер будет важным.
В половине восьмого вышел Дермот. Он был в тёмном костюме, без галстука, с расстёгнутым воротом, что придавало ему вид человека, который пришёл говорить не как начальство, а как сосед. Зал затих без всякой просьбы.
— Друзья, — сказал он негромко. — Спасибо, что пришли. Я знаю, как вам тяжело. Мне тоже тяжело. Я с Падриком работал одиннадцать лет. Я считал его другом.
Он помолчал. Это была отличная пауза: ровно такой длины, чтобы кто-то в зале вздохнул, а кто-то вытер глаза.
— Но мы собрались не для того, чтобы осуждать, — продолжал он. — Мы собрались, чтобы понять. Потому что у нас пропали шестьдесят две тысячи евро. Деньги, которые вы, ваши родители, ваши дети собирали три года. И я считаю, что вы имеете право знать, как это произошло.
Он нажал кнопку на пульте. На экране появилась таблица. Столбцы, строки, суммы, стрелки. Я смотрел и невольно восхищался, как умело можно сделать цифры красноречивее правды. Таблица показывала движение средств по счёту фонда. Взносы шли вверх ровной лесенкой, как ступени в церковь, а потом, в последнюю неделю, внезапно обрывались и падали вниз красной чертой.
— Здесь, — сказал Дермот, указывая лазерной указкой, — последний платёж. Вывод всех оставшихся средств одной операцией. Подтверждённый электронным ключом казначея. Ключом Падрика.
В зале зашумели. Я поймал себя на том, что скриплю зубами.
— Я не утверждаю, — продолжал Дермот, поднимая руку, — что Падрик сделал это сам. Я просто констатирую: ключ был его. Операция проведена в день исчезновения. А в последние недели, друзья, он вёл себя странно. Звонил кому-то в Голуэй. Ездил туда. Встречался, по моим сведениям, с неизвестной женщиной. Приходил домой поздно. Замыкался.
Он выдержал паузу.
— Мы все знаем, что у Падрика в семье были трудности. Я не хочу называть имён. Но долги, друзья, это тяжёлая вещь. Они толкают людей на поступки, о которых те потом жалеют.
Тадх вздрогнул так, будто его ударили. Бриджид положила ладонь ему на колено.
Я смотрел на всё это и понимал: передо мной не просто речь. Это была симфония. Каждый пассаж аккуратно подводил слушателей к выводу, который никто не произнёс, но который каждый вынес сам. Дермот не говорил: «вор». Он говорил: «ключ», «долги», «странности». А вор возникал в каждом из них независимо.
— Отец Кормак, — сказал Дермот вдруг, обернувшись, — может быть, вы хотите что-нибудь добавить?
Священник вздрогнул, будто его окликнули во сне.
— Я… нет. Я только хотел сказать…
— Конечно, — перебил его Дермот с мягкой улыбкой. — Вы хотели сказать, что крыша церкви, как выяснилось, вообще не подлежит ремонту. Что епархия давно признала её аварийной. Что для замены нужно сто восемьдесят тысяч евро, а у нас было шестьдесят две. Верно?
В зале наступила такая тишина, что слышно было, как гудит старая лампа под потолком. Отец Кормак побледнел.
— Откуда вы… — начал он.
— Мне Падрик рассказал, — быстро сказал Дермот. — Ещё летом. Я просто не хотел вас смущать, отец. Но раз уж зашёл такой разговор, пусть приход знает: деньги, которые пропали, и без того не спасли бы нашу крышу. Это горькая правда, друзья, но её лучше услышать от нас, чем от чужих.
Он говорил, а я перестал слушать. В моей голове стучала одна мысль, и стук этот был таким громким, что я почти забыл о зале. Падрик не мог ему рассказать. Падрик обещал отцу Кормаку молчать. Падрик «очень серьёзно относится к обещаниям», сказал священник, и Бриджид это подтвердила, и Орла, и вся Балливарна. А ещё минуту назад отец Кормак при мне заявил, что Дермоту не говорил. Значит, Дермот узнал иначе. Из бумаг, которые не должен был видеть, или от человека, которому не должен был доверяться.
Я наклонился к Эйслинг.
— Он знал про сто восемьдесят тысяч.
— Знаю, — прошептала она. — Я тоже заметила.
— Это то, что нам нужно.
— Тогда скажите это.
Я взглянул на неё. Она смотрела спокойно, прямо, по-детски упрямо, как смотрят те, кто ещё не научился бояться. И я встал.
Не знаю, как это получилось. Наверное, виной тому были тот сквозняк в коридоре, запах мокрой шерсти и выражение лица Бриджид, которая в этот момент подняла глаза и увидела, что я стою. Я встал, и сто пятьдесят голов обернулись ко мне, как подсолнухи.
— Имон? — сказал Дермот ласково. — Хотите что-то спросить?
Я открыл рот.
Вы, должно быть, знаете, что происходит в голове у человека, всю жизнь шептавшего в библиотеке. Голос не слушается. Он существует где-то отдельно от тебя, глубоко в горле, и сколько ни командуй им, он отвечает лишь сиплым шорохом. Я сказал:
— Я… хотел бы заметить… что отец Кормак… не говорил вам, что…
Голос предательски дрогнул. В зале кто-то хихикнул.
— Громче! — крикнул мужской голос из задних рядов.
— Читатель чужих писем, — сказал другой, негромко, но так, что услышали все.
Раздался смех. Не злой, а смущённый, нервный, как смеются, чтобы не заплакать. Но от этого было не легче. Я почувствовал, как краска заливает мне лицо до самых ушей, а колени становятся ватными.
— Спокойно, друзья, — сказал Дермот, и я заметил в его улыбке тень удовольствия, такого мимолётного, что, возможно, только я один его и заметил. — Имон — человек деликатный. Он, видимо, хотел сказать, что в последние дни интересовался бумагами фонда. Это его право, как гражданина. Но, Имон, друзья, давайте помнить: у каждого есть своя сфера. У вас, дорогой, книги. У нас, цифры. Вмешательство в чужую сферу, при всей доброй воле, иногда приводит к недоразумениям.
— Я не вмешиваюсь, — выдавил я. — Я… читаю.
— И это прекрасно. — Дермот развёл руками. — Читайте, Имон. Но не чужие письма.
Зал снова засмеялся, на этот раз громче, с облегчением. Я стоял и чувствовал, как под ногами уходит пол. Я хотел сказать: «Вы знали про крышу. Вы знали, потому что видели заключение. А видеть его могли только трое». Но эти слова застряли где-то между сердцем и языком, а Дермот уже поворачивался к залу, и зал, как ручной зверь, поворачивался вслед за ним.
Я сел. Эйслинг ничего не сказала, только положила руку мне на локоть. Это было единственное, что удержало меня от желания встать и уйти немедленно.
Остальную часть собрания я помню плохо. Дермот говорил о «мерах», о «доверии», о «необходимости единства». Предложил создать комиссию по расследованию. Предложил обратиться в епархию. Предложил, наконец, на воскресной ярмарке провести «день памяти и примирения», потому что «наша общая тишина, друзья, лечит». Люди кивали. Мойра вытирала глаза. Хики стоял у окна и смотрел в пол, и по его скулам перекатывались желваки.
Когда всё закончилось и зал стал медленно рассасываться, я остался сидеть. В голове было пусто, как в читальном зале после закрытия. Бриджид прошла мимо, не взглянув на меня. Тадх задержался, наклонился и негромко сказал:
— Я тоже не смог.
— Вы пытались, — сказал я.
— Я ничего не пытался. Я просто сидел.
Он ушёл вслед за матерью, ссутулившись, как человек, который несёт на плечах невидимое пальто.
На улице было прохладно, моросило. Я стоял на крыльце приходского дома, среди расходящихся прихожан, и никто на меня не смотрел. Это было хуже, чем смех. Люди обходили меня, как обходят мокрое пятно.
— Он выиграл, — сказал я.
— Нет, — сказала Эйслинг. — Он сказал больше, чем хотел.
— Но это не доказательство.
— Это зацепка. — Она подняла воротник жёлтой куртки. — Он знал про заключение, он знал про ключ, он знает про Голуэй. У него в голове слишком много чужих тайн. А люди, которые слишком много знают, рано или поздно путаются в собственных показаниях.
— Это нам не поможет, если мы не сможем сказать вслух.
— Вот именно. — Она посмотрела на меня серьёзно. — Он знает, что вы не можете говорить. Поэтому он дал вам встать.
Я задумался. Это была странная мысль, но она, как ни странно, объясняла многое. Дермот не остановил меня. Не перебил. Он мог бы, но не стал. Он дал мне опозориться публично, потому что публичный позор не стирается, как стёртый маркер. Он ставит человека на место надолго.
Из дверей показалась Мойра. Она шла медленно, прижимая к груди сумку, и, увидев меня, замедлила шаг. Я ждал очередного укола. Но она остановилась в двух шагах, помялась, посмотрела на меня и вдруг сказала:
— Имон, я… не знала, что ты так.
— Как?
— Что у тебя голос такой… — Она не нашла слова. — Я слышала, как ты стоял. У тебя руки дрожали.
— Мойра, — сказал я устало, — вы всё слышите.
— Я не со зла. — Она шмыгнула носом. — Просто… Дермот сказал мне, чтобы я рассказала, что ты ездил в Голуэй. Что ты что-то ищешь. Что ты, ну… не совсем здоров. А ты вот стоял. И я подумала: может, я что-то не так поняла.
Она ушла прежде, чем я успел ответить. Эйслинг посмотрела ей вслед и тихо присвистнула.
— «Дермот сказал мне, чтобы я рассказала», — повторила она. — Вот вам и обратный адрес.
Я долго смотрел на мокрую улицу, на удаляющийся силуэт Мойры, на редкие огни в окнах. Где-то в глубине головы шевельнулась мысль, вернее, замысел, ещё не оформленный, как неразобранная полка. Слухи, сказала Китти, имеют обратный адрес. Слухи, сказал Падрик, приходят первыми. А первыми они приходят, потому что их кто-то запускает. А запускает, потому что знает, кому говорить.
Если слух можно запустить, подумал я, его можно запустить и обратно.
Будь ласка, увійдіть, щоб залишити коментар.