Слесарь по ремеслу
В понедельник утром Эдвин открыл дверь своего сарая впервые за два года.
Она скрипнула так, как скрипела всегда, — долго, с жалобным присвистом, про который Мэри когда-то говорила, что это сарай жалуется на хозяина. Внутри пахло машинным маслом, железной стружкой и пылью. На гвозде висел фартук. На верстаке под холщовым чехлом лежали инструменты, разложенные в том порядке, в каком он оставил их в тот день, когда продал мастерскую и вернулся домой с ощущением, что похоронил ещё одну часть себя.
Он снял чехол. Провёл пальцами по рукояткам — отвёртки, щупы, натяжители, тонкие стальные крючки, которые он вытачивал сам, каждый под свою руку и свою задачу. Сорок лет. Две кожаные скрутки, в каждой по двадцать четыре кармашка. Он знал каждый из них наизусть, как знают лица родных.
Он взял скрутку побольше, развернул её на верстаке, чтобы проверить, всё ли на месте.
И замер.
Всё было на месте. Двадцать четыре инструмента, каждый в своём кармашке. Но третий щуп справа — самый тонкий, с характерным двойным изгибом на конце, который Эдвин когда-то придумал для замков именно такой конструкции, как у Оскара, — лежал в кармашке изгибом наружу. Эдвин никогда не клал его так. Никогда. За сорок лет ни разу. Изгиб всегда смотрел внутрь, к коже, чтобы не зацепиться за край, когда сворачиваешь скрутку.
Он долго стоял над верстаком, глядя на этот маленький кусочек стали, и чувствовал, как в груди медленно нарастает что-то тяжёлое и тёмное. Потом осторожно, двумя пальцами, вынул щуп и поднёс к окну. На кончике, в ложбинке изгиба, светлело едва заметное пятнышко. Не ржавчина. Не масло. Что-то серое, жирноватое, как пластилин.
Или как воск.
Эдвин завернул щуп в носовой платок, положил в нагрудный карман и свернул скрутку. Руки у него были спокойны. Руки всегда были спокойны. А вот сердце билось так, как не билось с того дня, когда врач вышел из палаты Мэри и не стал ничего говорить.
* * *
Дверь задней комнаты сняли с петель в десять. Дойл привёл двух парней с лесопилки Беннета, и те, пыхтя, вынесли тяжёлое дубовое полотно в коридор и положили на козлы, которые Эдвин попросил принести заранее. Комната без двери казалась разинутым ртом. Там всё ещё стояли стол, шкафы, лампа под зелёным абажуром. Бронзового коня забрали. Тело забрали. На ковре осталось только тёмное пятно, которое никто не решился оттереть.
— Начинайте, — сказал Дойл и сел на стул возле козел с блокнотом на колене.
Гвендолин стояла в дверях, ведущих в лавку. Её никто не приглашал, но никто и не прогонял. Дойл молча взглянул на неё, потом на Эдвина, и тот едва заметно кивнул. Пусть смотрит. Это её дядя. Это её дверь теперь.
Эдвин разложил на чистом полотне собственные инструменты — не ту скрутку, а вторую, поменьше, которую брал с собой на вызовы. Надел очки. И принялся разбирать замок.
Он делал это медленно, объясняя каждое движение, как когда-то объяснял ученикам. Вот лицевая планка. Вот цилиндр — один из немногих в графстве с девятью штифтами вместо обычных пяти. Вот ригель — массивный стальной язык, входящий в паз косяка. А вот — он открутил латунный корпус над скважиной — вот сердце всей этой причуды.
Счётчик.
Маленькая шестерня с цифрами по ободу. Над ней — храповик с собачкой, тонким стальным язычком, который позволял шестерне вращаться только в одну сторону. И зубчатое колесо, соединявшее счётчик с ригелем: стоило ригелю сдвинуться хоть на полдюйма, колесо толкало шестерню на одну позицию вперёд, и собачка щёлкала, фиксируя новую цифру навеки.
— Чтобы открыть дверь, — сказал Эдвин, — ригель должен уйти в сторону. Как только он уходит в сторону — колесо поворачивает счётчик. Другого пути нет. Ригель и счётчик связаны, как два пальца одной руки.
— Тогда как? — Дойл наклонился ближе.
Эдвин не ответил. Он взял лупу — старую, в латунной оправе, доставшуюся ему ещё от отца, — и склонился над ригелем.
Минуту он ничего не говорил. Две. Часы в лавке тикали вразнобой, и Гвендолин подумала, что никогда раньше не слышала, как громко могут звучать два десятка часов в абсолютной тишине.
— Вот, — сказал наконец Эдвин. Голос у него был странный — тихий и в то же время резкий, как скрип стекла под ножом. — Посмотри, Перси.
Дойл взял лупу. На боковой поверхности ригеля, у самого края, куда никогда не касался ни один ключ, тянулись две тончайшие царапины. Параллельные, свежие — металл в них блестел, как новенькая монета, не успев потускнеть.
— А теперь здесь.
Эдвин показал на собачку храповика. На её кончике была такая же крошечная свежая вмятинка, словно кто-то прижимал её снизу чем-то тонким и твёрдым.
— Я не понимаю, — честно сказал Дойл.
Эдвин выпрямился. Снял очки. Протёр их полой пиджака — долго, тщательно, хотя они были совершенно чистыми.
— Счётчик считает, когда щёлкает собачка, — объяснил он. — Если собачку отжать, шестерня вращается свободно. Туда и обратно. Кто-то просунул в щель между дверью и косяком тонкий гибкий инструмент с двойным изгибом на конце. Одним изгибом он придержал собачку, чтобы она не щёлкнула. Другим — зацепил ригель сбоку и сдвинул. А пока собачка не держит, шестерню можно прокрутить куда угодно — вперёд, назад, на одну позицию или на десять. Выставить любое число. Например, тысяча четыреста семнадцать.
— Значит, его можно обмануть! — Дойл аж подскочил на стуле. — Значит, счётчик врёт!
— Счётчик не врёт, Перси. Счётчик просто слеп, если ему завязать глаза. Но чтобы завязать ему глаза, надо знать, где у него глаза. Надо знать, что собачка стоит именно здесь, под таким углом, на таком расстоянии от края. Этого не видно снаружи. Этого не видно, даже если разобрать лицевую планку. Это знаю только я. Ну, и мои чертежи.
— Где ваши чертежи?
— У меня дома. В сундуке под кроватью. Под замком, — Эдвин горько усмехнулся, — моей собственной работы.
Он помолчал. Потом полез в нагрудный карман, достал платок и развернул его на полотне рядом с ригелем. Тонкий щуп с двойным изгибом лёг на ткань, как спящая змейка.
— И есть ещё кое-что, — сказал он. — Этот инструмент я сделал сорок лет назад как раз под такие замки. Он единственный в своём роде. Сегодня утром я нашёл его в своей скрутке не так, как я его всегда кладу. А на кончике — воск.
Гвендолин почувствовала, как в комнате стало холоднее. Дойл смотрел на щуп так, как смотрят на заряженный пистолет.
— Вы понимаете, что говорите, мистер Хейл? — спросил он медленно. — Вы только что показали мне орудие, которым открыли дверь. И оно ваше.
— Понимаю. — Эдвин прямо посмотрел на констебля. — Но посмотри на царапины, Перси. Сравни. У моего щупа двойной изгиб радиусом в шестнадцатую дюйма. А царапины на ригеле — от инструмента, у которого изгиб чуть шире, а кончик площе. Его делали не на верстаке. Его отливали. Или ковали по слепку.
— По слепку?
— Воск, Перси. Кто-то взял мой щуп, вдавил его в воск, сделал форму. А потом по этой форме изготовил другой — чуть грубее, чуть шире, потому что копия всегда чуть хуже оригинала. И положил мой обратно в скрутку. Только не той стороной.
В коридоре стало так тихо, что было слышно, как за окном, на Марлоу-стрит, кто-то катит тележку по брусчатке.
— У кого был доступ к вашему сараю? — спросил Дойл.
— У любого, кто умеет открывать скрипучие двери. Замок на сарае я не менял двадцать лет. — Эдвин криво усмехнулся. — Сапожник без сапог, слесарь без замков.
Дойл долго что-то писал в блокноте. Потом отложил карандаш.
— Я забираю щуп, — сказал он. — И все ваши инструменты. Для инспектора из графства. Вы понимаете, что я не могу иначе.
— Понимаю.
— И вы понимаете, что я до сих пор не знаю, показали вы мне доказательство своей невиновности или очень умно спрятали вину.
— Понимаю, Перси, — устало сказал Эдвин. — Я бы на твоём месте тоже не знал.
* * *
Когда Дойл ушёл, забрав щуп, чертежи и обе скрутки, Гвендолин нашла Эдвина в дальнем углу лавки, у витрины с часами. Он стоял, заложив руки за спину, и смотрел, как секундные стрелки двадцати часов бегут каждая в своём темпе.
— Вы всё это время знали, что вас будут подозревать, — сказала она. — И всё равно показали ему щуп. Вы могли просто промолчать.
— Мог.
— Почему не промолчали?
Старый слесарь долго не отвечал.
— Потому что ваш дядя, мисс Ренвик, сорок лет держал в лавке вещи, которые не умели говорить. И все они были честными, кроме тех, которые кто-то сделал нечестными. — Он обернулся к ней. — Тот, кто убил Оскара, хочет, чтобы мы поверили, что дверь не открывали. А потом хочет, чтобы мы поверили, что её открыл я. Две лжи. Одна поверх другой. Как два слоя краски на старой картине.
— И что под ними?
— Кто-то, кто умеет делать копии, — тихо сказал Эдвин. — Кто-то, кто очень хорошо умеет делать копии.
Будь ласка, увійдіть, щоб залишити коментар.