Наследница

Контора мистера Кеттеринга, единственного нотариуса в Марлоу-Кроссе, занимала второй этаж над аптекой, и в ней всегда пахло одновременно камфорой снизу и сургучом сверху. Сам мистер Кеттеринг был маленький, лысый, с розовыми ушами, светившимися против окна, как лепестки, и с манерой говорить так, будто каждое его слово стоило гинею и он не собирался раздавать их даром.

Оглашение завещания назначили на понедельник, на четыре, — сразу после того, как Дойл забрал инструменты Эдвина и вернул Гвендолин ключи от передней части лавки. Задняя комната оставалась опечатанной: на дверном проёме, где ещё утром висела дубовая дверь, теперь крест-накрест тянулись две бумажные полосы с печатью полиции графства.

Гвендолин пришла первой. Она села на край кожаного кресла у окна, в чёрном платье, которое купила в субботу в Хартфорде, потому что из Лондона привезла только серые и синие, и ей до сих пор казалось, что это платье принадлежит кому-то другому. Потом пришла Морин — с той же сумочкой, которую сжимала, как спасательный круг. Потом, к удивлению обеих женщин, — Эдвин.

— Меня пригласили, — сказал он, неловко снимая шляпу. — Письменно. Сам не знаю зачем.

Последним, ровно в четыре, появился преподобный Пембри. Он поздоровался со всеми, не глядя никому в глаза, и сел в угол, сложив руки на коленях так плотно, что побелели пальцы.

Мистер Кеттеринг откашлялся и раскрыл папку.

— Завещание Оскара Альберта Ренвика, — начал он, — составленное и засвидетельствованное в этой конторе двадцать третьего числа прошлого месяца.

Морин едва заметно вздрогнула.

— Двадцать третьего? — переспросила она. — Но ведь… мистер Ренвик составлял завещание шесть лет назад. Я была свидетелем.

— Совершенно верно, мисс Кобб. — Нотариус посмотрел на неё поверх очков с чем-то похожим на сочувствие. — Прежнее завещание отменено. Мистер Ренвик составил новое три с половиной недели назад. Я продолжу, с вашего позволения.

Он читал медленно, с паузами, как читают документы, в которых каждая запятая может стоить кому-то судьбы. Пожертвование приходу Святого Михаила на ремонт крыши. Средства на содержание могилы сестры. Сто фунтов — мисс Морин Кобб, «с глубокой благодарностью за двадцать два года верности, которой я не заслуживал». Часы-луковица на серебряной цепочке — Эдвину Хейлу, «единственному человеку, который понимал, что механизм — это тоже форма честности».

И далее:

— «Здание на Марлоу-стрит, лавку со всем её содержимым, а также остальное моё имущество, движимое и недвижимое, завещаю моей племяннице, Гвендолин Эллен Ренвик, дочери моей покойной сестры Эллен, единственной в нашей семье, у кого хватило мужества сказать мне правду в глаза».

Гвендолин сидела неподвижно. Она не знала, что сказать, и не знала, что чувствует. В груди у неё было пусто и звонко, как в комнате, из которой только что вынесли мебель.

— Есть ещё одна оговорка, — продолжил нотариус, и тон его изменился. — Мистер Ренвик настоял, чтобы я прочёл её дословно, в присутствии всех приглашённых. «Мой архив, хранящийся в задней комнате лавки, не подлежит продаже, уничтожению или передаче третьим лицам. Открыть его дозволено только моей племяннице Гвендолин совместно с Эдвином Хейлом, и лишь тогда, когда оба будут готовы услышать правду, от которой я слишком долго прятался. Если того, что они будут искать, не окажется в шкафах, пусть вспомнят, где я всегда хранил самое ценное: там, куда на него никто не смотрит, потому что все смотрят вверх».

Мистер Кеттеринг закрыл папку.

Несколько секунд в конторе не было слышно ничего, кроме того, как внизу, в аптеке, звякнул колокольчик над дверью.

— «Правду, от которой я слишком долго прятался», — медленно повторил Эдвин. — Что это значит, мистер Кеттеринг?

— Я нотариус, мистер Хейл, а не духовник. — Маленький человечек развёл руками. — Мистер Ренвик не объяснял. Он был… очень взволнован в тот день. Он сказал, что уже опоздал на несколько десятилетий и не хочет опоздать ещё и к смерти.

В углу тихо скрипнул стул. Преподобный Пембри поднялся — резко, неуклюже, как поднимаются люди, которым вдруг стало душно.

— Простите, — пробормотал он. — Мне… нужно на воздух.

И вышел, не попрощавшись. Его шаги долго звучали на деревянной лестнице — тяжёлые, неровные, стариковские.

* * *

Морин не заплакала. Она сидела, сжимая сумочку, и смотрела на свои руки, и Гвендолин, которая уже встала, чтобы подойти к ней, вдруг остановилась, потому что увидела её лицо.

На нём не было ни обиды, ни зависти. Там был страх.

— Мисс Кобб, — тихо сказала Гвендолин. — То прежнее завещание… что в нём было?

Морин подняла на неё глаза — красные, сухие, воспалённые.

— Лавка, — сказала она беззвучно. — Он оставлял лавку мне. Шесть лет назад. Сказал, что у меня нет никого, кроме этих часов, а у него нет никого, кроме меня. Что ваша мать никогда не вернётся в Марлоу-Кросс, а вы его даже не помните.

— Я не знала. Клянусь, я не знала.

— Я знаю, что вы не знали. — Морин поднялась, поправила кардиган. — Я не сержусь, мисс Ренвик. Правда. Мне не нужна лавка. Мне нужно было, чтобы он был жив.

Она пошла к двери и уже на пороге остановилась. Постояла, держась за ручку, а потом сказала, не оборачиваясь, так тихо, что услышали только Гвендолин и Эдвин:

— Двадцать третьего. Он изменил завещание двадцать третьего. А двадцать второго вечером он впервые за двадцать два года попросил меня уйти домой пораньше. И заперся в задней комнате с кем-то. Я слышала голоса.

— С кем? — Эдвин шагнул к ней.

Но Морин уже спускалась по лестнице — быстро, почти бегом, будто кто-то наступал ей на пятки.

* * *

Тем вечером Гвендолин долго не могла заставить себя вернуться в пансион. Она пошла в лавку — свою лавку, как теперь говорили все, хотя слово «своя» до сих пор резало ей слух, — включила лампу над прилавком и села на высокий табурет, на котором сорок лет сидел дядя.

Эдвин пришёл через полчаса. Он постучал в стекло — три коротких, два длинных, — и она открыла ему, не спрашивая кто.

— Я не сказала вам одну вещь, — начала она, едва он закрыл за собой дверь. — И констеблю не сказала. Наверное, зря.

Она достала из сумочки сложенный вчетверо лист и протянула ему. Эдвин развернул его под лампой. Острые, наклонённые влево буквы. «Приезжай, Гвен. Мне нужен человек, в котором течёт моя кровь. Здесь есть дело, которое я должен закончить, и я не хочу заканчивать его один».

— Он написал это в августе, — сказала Гвендолин. — Я приехала через три недели. Два месяца я перебирала старые квитанции и протирала пыль с табакерок, и он ни разу не сказал мне, что это за дело. Ни разу. Всякий раз, когда я спрашивала, он отвечал: «Ещё не время». А теперь… — голос её сломался впервые за эти три дня, — теперь уже никогда не будет время, мистер Хейл. Он позвал меня, чтобы я помогла ему что-то исправить. А я не успела даже понять, что именно.

Она заплакала — тихо, без всхлипов, закрыв лицо ладонями, как плачут люди, не привыкшие, чтобы на них смотрели. Эдвин стоял рядом, неуклюжий и большой в узкой лавке, и не знал, что делать с руками. Потом осторожно положил одну из них ей на плечо — так, как когда-то клал на плечо своей дочери, когда та ещё не уехала в Канаду и ещё позволяла ему быть отцом.

— Вы успеете, — сказал он. — Мы успеем. Он не просто так вписал в завещание нас двоих вместе. Он знал, что одна вы этого не откроете. И я один — тоже. Он любил загадки, ваш дядя. Но он никогда не загадывал загадок, которые нельзя разгадать.

Гвендолин вытерла глаза тыльной стороной ладони.

— «Там, куда на него никто не смотрит, потому что все смотрят вверх», — повторила она. — Что это может быть?

— Не знаю. Пока. Но задняя комната опечатана, и пока Дойл не снимет печать, мы туда не войдём. А завтра я пойду к Морин. Она слышала голоса двадцать второго. Она знает больше, чем говорит, и боится этого.

Они ещё долго сидели под лампой — старый слесарь и молодая наследница — и говорили об Оскаре: о его театральном голосе, о пенсне на кончике носа, о том, как он умел рассказывать историю каждой серебряной ложечки так, что хотелось плакать. Тогда Гвендолин впервые за три дня засмеялась, и смех этот был похож на слёзы.

* * *

А за несколько улиц оттуда, в маленькой комнате над сапожной мастерской, Морин Кобб сидела за кухонным столом, не включая света.

Перед ней лежала записная книжка — небольшая, в потёртом коричневом переплёте, с металлической застёжкой. Она нашла её в пятницу утром, в ящике прилавка под старыми квитанциями, когда пошла туда за нюхательной солью, пока все ждали констебля, а мисс Ренвик ещё не вернулась от миссис Хоббс. Нашла случайно — и сразу узнала острые, наклонённые влево буквы на первой странице.

Она никому её не показала. Ни констеблю, ни мисс Ренвик, ни мистеру Хейлу. Потому что на первой странице, под датой двадцать второго числа, рукой Оскара было написано только одно предложение. И от этого предложения у Морин уже третьи сутки холодели руки.

«Если со мной что-то случится — Морин знает, где искать. Пусть только никому не доверяет. Даже тем, у кого есть ключи».