Первая ступень

Когда погасла нижняя ступень, Маттиас не испугался. Страх пришёл позже, на исходе ночи, в чужом городе, когда стало некому пожаловаться. А в ту минуту он только отметил про себя, ясно и холодно, как отмечают погоду: путь назад закрыт.

Он выбрался из кабины и обошёл вертолёт. Полозья вмёрзли в наст, как корни. Лопасти висели неподвижно. Он потрогал борт ладонью, и металл показался чужим: не холодным и не тёплым, а равнодушным, как кожа на ощупь после долгого сна. Всё железо этой ночью принадлежит ступеням, сказал Эльмквист. Маттиас не любил слушать людей, которые умеют красиво объяснять, но сейчас не нашёл, чем возразить.

Он вернулся в станцию. Печка горела ровно, лампа покачивалась над столом. Он подошёл к пульту, взял микрофон и нажал на тангенту.

— Тромсё, это «Север-Четыре».

— Слышу, — сразу ответила Ингрид, словно не отходила от динамика ни на секунду. — Ты в машине?

— Нет. Двигатели мертвы. Электрика не отвечает совсем. Ступень, по которой я сюда пришёл, погасла.

В эфире что-то хрустнуло. Потом заговорил Эйвинд, и голос у него был таким же ровным, как у человека, который держит в руках горячую посуду и боится уронить.

— Продиктуй координаты.

— Я не знаю, где я, Эйвинд. Это не обман приборов. Это место, где приборам нечего делать. Станция «Сольвик» стоит там, где стояла, но вертолёт, судя по всему, прилетел сюда не по воздуху. Мы прошли сорок миль за семнадцать минут.

— Ты бредишь, — сказал Эйвинд.

— Возможно. — Маттиас закрыл глаза. — Послушайте, оба. Метеоролог Астрид Нордли жива. Она на последней ступени и держит её двадцать лет. Начальник станции Бальтазар Эльмквист вернулся в две тысячи шестом и солгал. Сейчас он здесь, и он идёт к ней по ступеням. Я не знаю зачем, но боюсь, что не затем, чтобы спасти.

— Эльмквист? — переспросила Ингрид. — Тот самый?

— Тот самый.

— Ему семьдесят лет, Маттиас. Он давно в Швеции.

— Ему шестьдесят шесть, и он только что был здесь. Я с ним разговаривал.

Наступила пауза. В эфире шумело, как далёкое море. Маттиас представил, как они там смотрят друг на друга: диспетчер и начальник, два человека, которые двадцать лет складывали из долга и страха крепкую стену и теперь слушали, как кто-то стучит с той стороны.

— Холм, — сказал Эйвинд тихо, без привычной жёсткости. — Возвращайся.

— Не могу. Нет пути назад. Но есть путь вперёд. Если я пойду за ним, я смогу её найти. А если останусь, он уйдёт, и ступени закроются. Двадцать лет назад я был мальчишкой и ничего не мог сделать. Теперь могу.

— Это не твоя задача.

— Чья же тогда? — спросил Маттиас. — Чья? Скажите мне, Эйвинд. Если не моя.

Ответа не было. Только шипение, потом голос Ингрид, уже одна, у самого микрофона, и от этого голоса у него сжалось горло:

— Возьми аварийный маячок. Тот, красный. Включи его и не выключай. Я буду слушать, пока батарея жива. Если ты пропадёшь, я всё равно буду слушать. Ты слышишь меня?

— Слышу.

— Нет, — сказала Ингрид. — Но ты запомнишь. Двадцать минут топлива, помнишь? Я записала точку возврата. Это не вертолёт. Это ты сам. Возвращайся, что бы ни случилось.

— Постараюсь, — ответил он. И ему впервые за много лет не захотелось произносить «обещаю».

Он повесил микрофон на крюк. Подумал и снял со стены календарь с видами Лофотен. Тот самый, на странице января две тысячи шестого, с обведённым красным четырнадцатым числом. Сложил его вчетверо и убрал под жилет вместе с журналом. Надпись «Б. вернуться к вечеру. Хлеб?» была написана рукой человека, у которого впереди ещё целая жизнь. Маттиас не хотел оставлять её здесь.

Потом оглядел комнату. Что взять? Фонарь, аптечку, спасательный жилет, нож, бутылку воды, шоколад, три пакета с сухим пайком. В кармане лежал красный маячок размером с ладонь, и огонёк на нём мигал ровно, как сердце. Он пристегнул маячок к поясу, поправил ремень и в последний раз посмотрел на кружку со снегом на дне. Налил в неё чаю из той, что была горячей. Не знал зачем. Просто показалось неправильным оставлять пустое там, где кто-то долго ждал.

Печка вздохнула. Лампа мигнула. Он вышел.

Над хребтом стояла ночь, ясная и тонкая, как лёд на только что замёрзшей луже. Сияние переливалось над плато, и ступени стояли в нём ровной лестницей, одна над другой. Нижняя, та, что погасла, теперь едва угадывалась, как отпечаток на запотевшем стекле. Но вторая, третья, четвёртая светились ярко и холодно. Первая из них, начиная от земли, касалась снега в десятке шагов от станции, и в этом месте наст светился изнутри, голубовато и ровно.

Маттиас пошёл к ней по хрустящему снегу. Он шёл медленно, как человек, которого заставляют идти наперекор всей его выучке. Каждый шаг был шагом из расписания в пустоту. Ему вспомнились слова инструктора из лётной школы, сказанные четырнадцать лет назад: «Пилот не тот, кто знает, куда лететь. Пилот тот, кто знает, где сесть». Тогда ему казалось, что это самая мудрая вещь на свете. Сейчас он понял, как мало в ней было сказано. Потому что бывают минуты, когда садиться некуда, а лететь нужно всё равно.

Он остановился у светящегося пятна. Подышал. Потом снял перчатку и осторожно коснулся ладонью нижнего края ступени.

Она была тёплой.

Не горячей, не обжигающей: тёплой, как рука человека, который долго держал её на солнце. Свет под пальцами тихо вибрировал, и в этом дрожании он различил что-то знакомое. Точка, точка, тире. Позывной. Он стучал теперь не из пульта и не из эфира, а из самого света, из того места, где ступень касалась земли. Маттиас закрыл глаза и увидел женщину в красной куртке, стоящую где-то очень далеко и очень высоко, с поднятыми руками. Она не смотрела на него. Она смотрела вперёд и держала.

— Я иду, — сказал он. — Подожди ещё немного.

Он поставил ногу на ступень.

Она приняла его вес без звука. Под подошвой вспыхнул свет, и вместе с ним Маттиас почувствовал странную лёгкость, как будто его забыли заземлить. Он сделал второй шаг, третий. Ступень вела не вверх и не вперёд, а в какую-то третью сторону, для которой у человека нет слов, и он шёл по ней, как по тропе в темноте, на ощупь доверяя каждой следующей доске.

Мир вокруг размывался. Плато, станция, фонарь над крыльцом уходили вниз и в сторону, а потом исчезли совсем, и осталась только лестница из света, широкая, уходящая в беззвёздную глубину. Он поднимался. Воздух был густ и сладок, как мёд, и в нём плавали огоньки, похожие на светляков. Они проплывали мимо лица и растворялись. Один из них задержался у его уха, и Маттиас услышал голос, незнакомый и очень молодой: «Если оглянешься, потеряешь счёт».

Он не оглянулся.

Потом вдалеке впереди загорелся золотой огонёк, лампа с треснувшей колбой, и Маттиас чуть ускорил шаг. Эльмквист шёл, не оборачиваясь, как человек, который уверен, что за ним никто не следует. Расстояние между ними не сокращалось, сколько бы Маттиас ни спешил. Он понял, что ступень умеет растягивать путь, как резинку, и перестал считать.

Он думал о Тордис. Он думал о ней почти нежно и совсем без привычной вины. Сестра, когда ей было шесть, потеряла варежку на катке, и он нашёл её через три дня в сугробе. С тех пор, наверное, и считал себя человеком, который умеет находить пропавшее. Но на самом деле он научился другому: уходить, не дожидаясь, пока потеряют его. Это была не доблесть, а привычка. И сейчас, на этой лестнице из дыхания и света, он вдруг очень ясно увидел её со стороны, как видят собственный почерк на старой открытке.

Лестница закончилась внезапно.

Он поставил ногу и не нашёл под ней опоры. Мир качнулся, вспыхнул и погас, и Маттиас упал на колени на что-то твёрдое, мокрое и очень холодное. Запахло рыбой, мазутом и соляркой. Где-то рядом глухо плеснула вода, и тяжёлая цепь лязгнула о железо.

Он открыл глаза.

Ночь стояла чёрная, густая, но не такая, как над хребтом. Здесь, в этой темноте, были огни: жёлтые окна низких домов, красные фонари портовых кранов, холодные белые прожекторы, и среди них на фоне ночи вырастала странная громада из стекла, огромная, многогранная, в которой переливалось северное сияние. Он стоял на мокром пирсе. Под ногами лежали рыбацкие ящики. Справа качалась на волне маленькая лодка, а слева, над самой водой, тянулась цепочка дальних гор, засыпанных снегом.

Рейкьявик.

Он понял это не по названию и не по гавани, а по запаху, по тому особому духу чистого холода, который бывает только здесь, на краю света, где океан и огонь живут друг у друга под одной крышей. Лампа Эльмквиста горела где-то далеко у набережной, золотая точка, и через несколько секунд исчезла за углом.

Маттиас поднялся. Колени ныли. Он поправил ремень, проверил маячок, убедился, что красный огонёк по-прежнему мигает. Потом достал из-под жилета тетрадь Астрид Нордли и перечитал последнюю страницу при свете фонаря.

«Три города, три слова. Каждый, кто поднимался, оставил подсказку и назовёт за неё цену. Платите».

Он спрятал тетрадь и пошёл вдоль набережной, оставляя на мокрых досках следы, которые тут же покрывала тонкая корка льда.