Первая ночь
Тим Эшер никогда раньше не видел, как темнеет по-настоящему.
В Сиэтле темнота не наступала — она просто немного приглушала город, как приглушают звук телевизора. Фонари, фары, окна соседних домов, экран телефона на подушке. Даже в самую глухую ночь на потолке его комнаты лежал оранжевый отсвет уличной лампы, и Тим засыпал под него шестнадцать лет, не замечая. Здесь темнота пришла иначе. Она поднялась из-под земли. Сначала почернела тайга на том берегу — ели слились в одну сплошную стену. Потом исчезла река, остался только её голос. Потом исчезло небо. И наконец, когда Кесса подбросила в костёр последнее полено перед тем, как всем загнать себя в остатки фюзеляжа, исчезло всё, кроме круга света в десять шагов шириной. За его краем не было ничего. Совсем ничего. Как будто мир кончался там, где кончался огонь.
Тим сидел у костра, держал перебинтованную руку повыше, как велели, и старался не смотреть в темноту. Рука болела тупо и равномерно, как зуб, который ещё не решил, всерьёз он или нет. Кровь больше не шла. Бинт был чистым, если не считать бурого пятна у запястья.
Ужинали молча. Кесса раздала еду сама — никого не подпустила к ящикам, стояла над ними, как часовой. Каждому досталось по половине сэндвича из тех, что Уэйленд утром передал «на дорогу», и по трети шоколадного батончика. Тим проглотил свою долю в три укуса и только потом понял, что больше не будет. Желудок, получивший крошку, заныл громче, чем если бы не получил ничего.
— И всё? — спросил Дуэйн. Он спросил это как бы в шутку, с усмешкой, но усмешка была кривая.
— На сегодня всё, — сказала Кесса.
— Сколько у нас всего? — Это Марго. Она сидела чуть в стороне, на ящике, прижимая к себе руку в шине, и смотрела на Кессу поверх огня. — Если считать всё. Ящики, аварийный комплект, что было у нас в сумках.
— Хватит.
— На сколько?
Кесса помолчала.
— Я посчитаю утром, при свете.
— Можно посчитать сейчас. Я помогу. Это моя работа.
— Утром, — повторила Кесса тем же ровным голосом, и Марго больше не спрашивала. Но Тим видел, что она не согласилась. Она просто отложила разговор, как откладывают папку, которую обязательно откроют снова.
Потом Дуэйн рассказывал про медведей.
Он рассказывал долго и со вкусом. Как гризли выходит к лагерю по запаху еды. Как он может учуять шоколадную обёртку за две мили. Как однажды, в Бруксе, медведь разорвал палатку в двух шагах от его спального мешка, а он лежал и не дышал, пока зверь не ушёл. Как надо вести себя, если встретишь: не бежать, не смотреть в глаза, стать большим. Тим слушал, и ему становилось всё холоднее, хотя от костра шёл жар. Он то и дело косился на темноту за кругом света. Темнота была неподвижной. Это было хуже, чем если бы она шевелилась.
— В это время года, — тихо сказал Виктор, когда Дуэйн замолчал, чтобы перевести дух, — медведи здесь уже почти не выходят к людям. Они поднимаются выше, на ягоды, перед спячкой. И шоколад — это не так страшно, как кажется. Главное — держать еду подальше от места, где спим.
Он сказал это мягко, не глядя на Дуэйна, будто просто добавлял к рассказу мелочь. Но Дуэйн замолчал и больше про медведей не говорил. А Тиму почему-то стало легче. Не потому что медведей не было. Потому что старик говорил так, будто знал точно, а не так, будто хотел, чтобы его слушали.
Спать легли в передней части фюзеляжа — единственном, что осталось от «Старой Мэй» целым. Кесса и Дуэйн закрыли рваную дыру в задней стенке брезентом с оторванного крыла, закрепили камнями. Кресла сняли и сложили у стен, на пол набросали всё мягкое, что нашлось: куртки, чехлы, спальник из аварийного комплекта — один на пятерых. Спальник отдали Марго из-за руки. Остальные легли вплотную друг к другу, как щенки в корзине, потому что так было теплее и потому что никто не хотел лежать с краю.
Тим оказался между Виктором и металлической стенкой. Стенка была ледяной. От Виктора пахло табаком, хотя Тим ни разу не видел, чтобы он курил, и ещё чем-то старым — брезентом, землёй, дымом давних костров.
Он лежал и не спал.
Металл вокруг потрескивал, остывая. Снаружи шумела река. Иногда ветер налетал порывом, и брезент на задней стене хлопал, как парус. Дуэйн заснул быстро и захрапел — громко, с присвистом, — и это было почти смешно, и Тим почти улыбнулся. Марго не спала — он слышал, как она иногда шепчет что-то себе под нос, короткие слова, похожие на числа. Кесса лежала у двери и не шевелилась вовсе, так что невозможно было понять, спит она или просто лежит с открытыми глазами.
Тим думал об отце.
Он не хотел думать об отце. Он думал о нём весь последний месяц — с того вечера, когда мать сказала за ужином, не поднимая глаз от тарелки: «Может, тебе пожить у папы. Хотя бы год». Сказала так, будто предлагала сменить школу. Отчим, Грег, промолчал, но по тому, как он молчал, было ясно, что они это обсуждали заранее. Без Тима. После той истории с машиной Грега, после разбитой фары, после полиции, которая привезла его домой в два часа ночи, — после всего этого мать больше не спорила. Она просто устала. Тим видел, что она устала. И от этого было хуже, чем если бы она кричала.
Отца он не видел четыре года. Рэй Эшер уехал на Север, когда Тиму было двенадцать, — «на полгода, заработать», — и остался. Звонил раз в месяц, по воскресеньям, и разговоры были одинаковые, как штампованные детали: как школа, как мама, нормально, нормально, ну давай. Присылал деньги. Однажды прислал фотографию: сам на фоне буровой вышки, в оранжевой каске, улыбается. Тим не знал этого человека на фотографии. Он помнил другого — того, кто учил его кататься на велосипеде в парке у озера и бежал рядом, держа за седло, а потом отпустил, и Тим проехал тридцать футов один и даже не заметил. Этот человек пропал. Вместо него был голос в телефоне раз в месяц и чужой мужик в каске.
Отец будет ждать самолёт на площадке у Четырнадцатой. Или не будет — может, у него смена. А когда самолёт не прилетит, ему скажут. И тогда…
Тим не знал, что тогда. Вот в чём была проблема. Он не знал, будет ли отец его искать. По-настоящему искать — так, как ищут в фильмах: не спать, звонить, требовать, лететь самому. Или просто вздохнёт, скажет «вот чёрт» и пойдёт на смену, потому что буровая не остановится из-за одного мальчишки, которого он и так не видел четыре года.
Тиму стало трудно дышать. Он осторожно, чтобы не разбудить Виктора, выбрался из-под курток и пополз к двери.
Кесса у двери не пошевелилась, когда он переступал через неё. Но когда он уже вылез наружу, в холод, Тиму показалось, что она открыла глаза.
Снаружи было не так темно, как внутри. Снег перестал. Облака разошлись, и небо над рекой стало огромным, чёрным и таким густо-звёздным, что Тим сначала подумал, что это ещё снег, — будто кто-то рассыпал соль по чёрному бархату. В Сиэтле он видел, может, десяток звёзд за раз. Здесь их были тысячи. Десятки тысяч. Они не мерцали, как в стихах, — они горели ровно и холодно, и от них было ещё холоднее.
Костёр почти погас. Угли тлели под пеплом красными глазами. Тим отошёл к краю косы, сделал то, за чем вышел, и повернул обратно — и остановился.
У углей сидела Кесса.
Он не слышал, как она вышла. Она сидела на корточках спиной к нему, у ящиков с едой, с маленьким фонариком, зажатым в зубах. Перед ней на брезенте было разложено всё: банки, пакеты, плитки, свёртки. Она брала каждую вещь, вертела, смотрела на этикетку, клала обратно. Потом что-то писала на листке огрызком карандаша. Потом снова брала. Тим стоял в темноте, в десяти шагах, и не дышал.
Она считала долго. Минут десять, может, больше. Потом перестала писать и просто смотрела на листок. Смотрела так, как люди смотрят на письмо, в котором плохие новости: не читают, а просто держат перед глазами, потому что не могут перестать. Потом она сложила листок вчетверо, ещё раз вдвое и сунула во внутренний карман куртки. Застегнула карман. Вынула фонарик изо рта. И вдруг опустила голову на колени и сидела так — не плакала, Тим был уверен, что не плакала, плечи не вздрагивали, — просто сидела, сложившись, как складывают сломанный зонт.
Это длилось, наверное, полминуты. Потом она выпрямилась, аккуратно сложила еду обратно в ящики, подбросила в угли два полена и подула. Огонь вспыхнул. Её лицо в свете пламени было обычным — спокойным, усталым, собранным. Лицом человека, который знает, что делать.
Тим попятился в темноту и чуть не наступил на Виктора.
Старик стоял у самого края косы, у воды, накинув куртку на плечи. Тим не знал, давно ли он здесь. Виктор приложил палец к губам и кивнул в сторону — отойдём. Они отошли вдоль берега, туда, где их не было слышно от костра.
— Она что-то скрывает, — прошептал Тим. — Про еду. Там мало, да?
Виктор помолчал. Потом снял с шеи шерстяной шарф — старый, колючий, серый — и намотал его Тиму на шею, в два оборота, туго, как мать заматывала, когда ему было пять.
— Она считает, — сказал он. — Это разные вещи — скрывать и считать. Тот, кто ведёт людей, иногда должен знать больше, чем говорит. Не чтобы обмануть. Чтобы у остальных хватило сил дойти до того места, где правду можно будет выдержать.
— А вы? — спросил Тим. — Вы тоже что-то не говорите?
Виктор посмотрел на него, и в темноте Тим не видел его лица, только слабый блеск глаз.
— Все что-то не говорят, — сказал он наконец. — Ты вот не сказал, почему летишь к отцу.
Тим промолчал. Потом, неожиданно для себя, сказал:
— Я не знаю, будет ли он меня искать.
Он думал, старик скажет что-нибудь утешительное. «Конечно будет», «не говори глупостей», что-нибудь такое, что говорят взрослые, когда не знают, что сказать. Но Виктор ничего не сказал сразу. Он смотрел на небо.
— Смотри, — сказал он.
Тим поднял голову. Над хребтом на севере небо шевельнулось. Сначала Тиму показалось, что это облако, подсвеченное снизу, — бледная, зеленоватая полоса. Но полоса двигалась. Она изгибалась, медленно, как занавес, по которому провели рукой, разгоралась, бледнела, снова разгоралась. Потом рядом с ней вспыхнула вторая, и по её нижнему краю пробежала розовая бахрома. Свет не издавал ни звука. Он просто был — огромный, живой, совершенно безразличный к пятерым людям на галечной косе.
— Северное сияние, — сказал Тим. Он видел его на картинках. На картинках оно не шевелилось.
— Я смотрел на него сорок лет назад вот с такой же реки, — сказал Виктор. — Мы тогда потеряли лодку, и нас искали шесть дней. Я тоже думал, что не будут. — Он помолчал. — Север не злой, Тим. Люди думают, что он злой, потому что им страшно. А он просто большой. Ему всё равно, найдут тебя или нет. Поэтому искать — это всегда дело людей. Только людей. И люди ищут. Почти всегда. Даже те, от кого не ждёшь.
Он хотел сказать ещё что-то, но вдруг замолчал, и Тим увидел, как рука старика медленно поднялась к груди и замерла там. Виктор постоял так несколько секунд, дыша осторожно и неглубоко. Потом опустил руку.
— Холодно, — сказал он обычным голосом. — Пойдём. Утро будет длинное.
Они вернулись к фюзеляжу. Кесса лежала у двери так же, как раньше, будто никуда не выходила. Дуэйн храпел. Марго, кажется, наконец уснула. Тим забрался на своё место у ледяной стенки, закутался в колючий шарф, пахнувший табаком и старыми кострами, и впервые за день почувствовал, что может закрыть глаза.
Уже засыпая, он подумал странную вещь. Он подумал, что все взрослые, которых он знал, — мать, Грег, учителя, полицейский, который вёз его домой в ту ночь, — всегда казались ему людьми, которые знают. Которые умеют. А сегодня он видел, как пилот сидит, сложившись, над листком с цифрами, и как старик держится за сердце, думая, что никто не видит, и как громкий мужчина рассказывает про медведей, потому что боится тишины. И это было страшно. Но почему-то от этого было и легче. Как будто он наконец узнал секрет, который от него прятали всю жизнь: никто не знает. Все просто делают вид. И некоторые — вот как Кесса — делают вид так хорошо, что это почти то же самое.
Утром, когда он выбрался наружу, первым, что он увидел, был свежий снег, выпавший под утро тонким слоем. На снегу, вокруг фюзеляжа, вокруг ящиков с едой, вокруг потухшего костра, петлёй, ровной и неторопливой, шли следы. Крупные, четырёхпалые, с отпечатками когтей. Следы появлялись из тайги, обходили лагерь по кругу — один раз, медленно, будто кто-то не спеша прикидывал, что здесь есть, — и уходили обратно в лес.
Виктор, присев над ними, долго молчал.
— Волк, — сказал он наконец. — Один. Крупный. — И добавил, не поднимаясь, так тихо, что услышал только Тим: — Он не торопится. Он просто запомнил, где мы.
Будь ласка, увійдіть, щоб залишити коментар.