Отлив

Если вы когда-нибудь хотели узнать, на что способна вежливая восьмидесятичетырёхлетняя вдова, поставьте перед ней расписание приливов. Китти Бирн взяла его в руки утром во вторник, надела очки, отодвинула книгу Троллопа, которая, видимо, на десять минут перестала быть главным событием дня, и стала водить по таблице узловатым пальцем, как капитан, прокладывающий курс.

— Каменная коса, — сказала она. — Конечно, он любил её. Он туда ездил мальчиком. К дяде, который служил при маяке. Ещё до того, как маяк закрыли.

Мы с Эйслинг сидели напротив: она с очередным пакетиком крекеров, я с остывшим чаем и с чувством человека, наконец дошедшего до нужной полки. К Китти меня привёл один мысленный шаг, не слишком логичный, но верный: если человек оставляет подсказки, он оставляет их тем, кто его знает. А кто знает Падрика лучше, чем самая старая читательница, выдающая миру информацию с дозировкой, как аптекарь?

— Он говорил вам, где бывал мальчиком? — спросила Эйслинг.

— Он мне ничего не говорил, детка. Он просто однажды сказал, лет десять назад, когда мы тут вдвоём ждали автобуса: «Знаете, Китти, если бы мне когда-нибудь понадобилось спрятаться, я бы пошёл на Косу. Там такая тишина, что слышно, как думают камни».

— И вы запомнили?

— Я запоминаю то, что говорят люди, у которых нет привычки говорить. — Китти поправила очки. — Ну что ж. Смотрите. Коса — это язык песка и камня, который тянется от берега в залив на милю. В отлив по нему можно дойти до самого конца, где стоит сторожка. В прилив её заливает так, что остаётся один островок с домиком, и добраться до него можно только лодкой. Но! — она подняла палец, — на самом конце, под скалой, которую у нас зовут Святой Брины, есть пещера. В отлив её устье открывается. Я там в детстве прятала куклу.

— Куклу? — переспросил я.

— Она мне мешала в школе. — Китти невозмутимо перелистнула страницу таблицы. — Сегодня отлив в семь сорок. Полная вода в час пятнадцать. Если вы поедете сейчас, окажетесь там в разгар прилива и доберётесь только до сторожки. А пещера, повторяю, откроется позже.

Я смотрел на неё с чувством глубокого уважения. Мы пришли за подсказкой, а получили карту, график и пояснительную записку.

— Спасибо, миссис Бирн.

— Не за что. Только поспешите. — Она сложила таблицу и вручила мне. — И Падрику скажите: он мой лучший читатель, и мне будет неприятно, если он опоздает с возвратом.

Мы вышли на улицу. Эйслинг шла рядом, подпрыгивая от нетерпения.

— У нас есть три часа, — сказала она. — Нужна лодка.

— У меня нет лодки.

— Зато есть Оуэн Ферли.

— Оуэн Ферли, — сказал я, — человек, который мне на днях сообщил, что я пишу поэзию вместо логики.

— Именно поэтому он и согласится. Люди любят тех, кого высмеяли, а потом обнаружили, что те были правы.

Я не стал спорить. В «Красной лодке» было пусто, как всегда по утрам, и Оуэн вытирал бокалы с видом человека, у которого есть время подумать о судьбах мира. Увидев нас, он поднял брови.

— Дойл. Я слышал, ты читаешь чужие письма.

— Не читаю, — сказал я. — Но слышал, что слышали вы.

— Это было в «Красной лодке», — тихо сказал он, отложив бокал, — и я хочу, чтобы ты знал: я этого не говорил. Я сказал, что ты ездил в Голуэй. Остальное добавили.

— Знаю.

— Откуда?

— Потому что вы не настолько изобретательны.

Он хмыкнул, потом рассмеялся, потом махнул рукой, будто отбрасывая что-то неприятное.

— Чего надо?

— Лодка. До Каменной косы. Сегодня. И чтобы никто не знал.

Оуэн перестал улыбаться. Он посмотрел на меня, на Эйслинг, потом на дверь, потом снова на меня.

— Падрик? — спросил он тихо.

— Возможно.

— Лодка у меня стоит у причала. «Красная лодка». Я её так назвал, потому что у моей жены было чувство юмора, а у меня его не было. — Он снял фартук, бросил под стойку. — Пошли. Только без разговоров. Я не люблю разговоры на воде.

Лодка оказалась старой рыбацкой посудиной, пахнущей смолой, рыбой и лаком. Эйслинг села на носу и вцепилась в борт, но очень скоро пожалела, потому что вода в заливе в тот день была густая, тёмно-зелёная, с мелкой зыбью, и лодку качало на каждом гребне. Я устроился на корме рядом с Оуэном и пытался изобразить то спокойствие, которое, по моим наблюдениям, свойственно людям, часто бывающим на воде. Получалось плохо.

— Дышите глубже, — сказал Оуэн. — Смотрите на горизонт.

— Я смотрю на горизонт.

— Вы смотрите на мою спину.

Мы шли около часа. Берег медленно уплывал, огни Балливарны превращались в бусинки, а потом исчезли вовсе, и осталась только серая вода, серое небо и серая полоса суши впереди. Я никогда не видел Каменной косы вблизи. Она оказалась длинной узкой грядой песка и тёмных камней, уходящей в залив, как рука, указывающая в сторону Америки. На самом конце виднелась скала, плоская и огромная, будто положенная туда нарочно, а под ней, на небольшом возвышении, приткнулась сторожка: низкая, с крышей из дёрна и жестяной трубой, из которой не шёл дым.

Мы причалили в маленькой бухточке с западной стороны, где скала прикрывала от ветра. Оуэн привязал лодку к ржавому кольцу, и мы, шлёпая по воде, дошли до двери. Она была не заперта.

Внутри было темно и сыро, и сперва я видел только контуры: койку у стены, стол, две табуретки, печку-буржуйку в углу. Эйслинг достала из кармана фонарик и повела лучом. Пахло старым деревом, сыростью и, что показалось мне самым странным, свежестью. Не затхлостью давно необитаемого места, а запахом, который остаётся в комнате после того, как в ней прибрались.

— Здесь были, — сказала Эйслинг.

Пол был подметён. На столе стояла чашка, одна, чистая, перевёрнутая вверх дном на блюдце. Рядом лежал аккуратный свёрток: байковое одеяло, сложенное вчетверо. Койка была заправлена. А когда я потрогал печку, пальцы ощутили слабое, едва уловимое тепло, как от лошади, с которой только что сняли седло.

— Они ушли утром, — сказал Оуэн, трогая золу. — Или вчера вечером. Но не раньше.

— Они? — спросил я.

— Он. Один. Я хотел сказать «он».

Я обошёл сторожку. Нашёл гвоздь, на котором, судя по стёртой стене, обычно висела куртка. Нашёл жестяную банку с чаем, наполовину пустую. Нашёл на подоконнике газету недельной давности, сложенную так аккуратно, что она сама казалась документом. Всё говорило об одном: здесь жил человек, который не бросил своих привычек. Он подметал, стелил, мыл посуду. Он остался собой даже там, где мог бы им не быть.

Эйслинг, водя лучом по стене, вдруг присвистнула.

— Имон. Идите сюда.

На внутренней стороне двери, там, где её не видно, пока не закроешь, было что-то написано. Знакомым плоским карандашом, ровным печатным почерком.

«Если это вы, Имон, — не ищите меня сейчас. Я слышал мотор и узнал жёлтую куртку, она видна за милю. Они не должны знать. Подождите отлива. Пещера под скалой. Только вы. П.»

Я прочёл дважды. В горле встал ком, и я почувствовал, что глаза у меня влажные. Это было нелепо, но я не мог ничего с этим поделать: человек, которого я считал пропавшим, лежащим в канаве или сбежавшим с деньгами, оказался жив и, более того, надеялся на меня. Он ждал меня. И, судя по записи, не питал иллюзий по поводу того, кто может прийти ещё.

— Жёлтая куртка, — тихо сказала Эйслинг. — Я всегда говорила, что она мне идёт.

— Она сработала как маяк, — сказал я.

— Что там? — спросил Оуэн.

Я молча показал ему надпись. Он прочёл, потёр подбородок, потом снял кепку и вдруг, неожиданно для себя самого, перекрестился.

— Слава Богу, — сказал он. — Я… я ведь тоже думал. Что он… Мы все думали.

— Знаю.

— Я болтал, Имон. Я говорил про женщину, про деньги. Мне стыдно.

— Всем стыдно, Оуэн. Это нормально. Ненормально — не стыдиться.

Он кивнул и вдруг, всё ещё держа кепку в руках, спросил:

— Что теперь?

— Ждать, — сказал я.

Ждать пришлось почти семь часов. Мы просидели их в сторожке, разведя в печке маленький огонь из щепок, найденных в углу, и разогрели на нём остатки чая. Оуэн рассказывал истории о рыбалке, о жене, о том, как «Красная лодка» стала сначала лодкой, потом пабом, потом, судя по всему, чем-то вроде городской исповедальни. Эйслинг дремала, положив голову на рюкзак. Я смотрел на часы, на дверь и думал о том, что только что сделал первый шаг, который нельзя повернуть назад.

В половине седьмого мы вышли. Небо изменилось: низкие тучи расступились, и сквозь них пробился длинный лимонный свет, ложившийся на мокрые камни золотом. Вода ушла. Она отступила с такой быстротой, будто кто-то выдернул пробку из великой ванны, и теперь перед нами лежала Коса: чёрная, мокрая, блестящая, изрезанная лужами, которые отражали небо, как осколки зеркала. Пахло йодом, водорослями и холодом.

Мы пошли вдоль скалы, осторожно ступая по скользким камням. Эйслинг шла впереди, ей, как всегда, было легче. Оуэн остался у лодки: «Если что, свистите». Я шёл последним, придерживаясь рукой за шершавый камень, и считал шаги.

Устье пещеры открылось внезапно, как рот. Узкая чёрная щель в основании скалы, выше человеческого роста, шириной в два шага, с мокрыми стенами, на которых, как седина, белела соль. Из неё тянуло подземной прохладой и, едва заметно, чем-то тёплым, живым.

— Свет, — прошептала Эйслинг.

Я посмотрел вглубь. Далеко, в темноте, там, где пещера делала поворот, мерцал огонёк. Маленький, жёлтый, ровный, как огонёк керосиновой лампы. Он не двигался и не гас.

Я сделал шаг. Потом ещё один. Воздух в пещере был густым, и мои шаги отдавались от стен глухо, как в соборе. На третьем шаге я услышал голос. Негромкий, сухой, до боли знакомый:

— Вы пришли вовремя, Имон. Как всегда.