Неожиданная мама
Эйлин Фаррелл приехала во вторник вечером, в восемнадцать сорок, с тремя сумками, одним чемоданом на колёсиках и выражением лица, которое в Корке называли «когда она решила».
Эйдан в это время сидел на кухне и смотрел на пустое место в таблице, где ещё утром жила вкладка «Заметки Б.». Он как раз раздумывал, считать ли удаление чужих заметок преступлением, глупостью или частью нормального рабочего процесса, когда в дверь позвонили. Три раза, длинно. Только одна женщина на свете звонила так, будто стучит по барабану.
— Нет, — сказал он вслух. — Нет, это невозможно.
Он открыл дверь.
— Милый, — сказала мама. — Ты похудел.
— Мама, я вчера…
— Ты похудел, — повторила она, обняла его вместе с сумкой, и Эйдан почувствовал знакомый запах: мыло, хлеб и дождь, который она везла с собой из Корка. — Пабло мне всё рассказал. Что у тебя нет холодильника. Что ты варишь макароны в сковороде. Я села на автобус через десять минут после его звонка.
— Пабло тебе звонил?
— Он мне пишет каждую неделю, — спокойно сказала мама. — Уже полгода. Он очень милый мальчик, но ничего не умеет скрывать. Отойди, пожалуйста, я зайду.
Она вошла. Эйдан успел заметить, как её взгляд молниеносно обежал прихожую, кухню, стол с письмами, плиту, окно, и как в этот момент в глазах её что-то дрогнуло, как у врача, который увидел рентгеновский снимок.
— Так, — сказала она. — Это можно исправить.
Следующие сорок минут Эйдан просто смотрел.
Эйлин двигалась по квартире с той скоростью, которую могут развить только матери и спасательные службы. Из первой сумки появилась буханка содовового хлеба, завёрнутая в полотенце. Из второй десяток яиц, бекон, пакет картошки, банка варенья из чёрной смородины с надписью «Эйдану, не открывать при Пабло», круг мягкого сыра и огромный кусок кровяной колбасы, при виде которого Эйдан, как всегда, отвёл глаза. Из третьей сумки вышли деревянная лопатка, две ложки, нож, два полотенца, миска и пакет чая «Барри», самого правильного чая на свете.
— Мама, — осторожно сказал Эйдан. — Я могу объяснить.
— Объяснять будешь потом, — отозвалась она, вытирая подоконник. — Сначала мы поедим. Чайник у тебя где?
— У меня нет чайника.
— Я уже поняла, что у тебя нет чайника. Я спросила, где ты его держишь.
— Мам. Нет чайника.
Эйлин остановилась. Повернулась. Посмотрела на него долго, и в этом взгляде было всё: и боль, и нежность, и желание немедленно позвонить Пабло и сказать ему пару слов.
— Завтра купим, — решительно сказала она.
— Нет, — неожиданно сказал Эйдан.
— Что значит «нет»?
— Я куплю сам. Когда будет… — он поискал слово, — повод.
— Повод? — Эйлин всплеснула руками. — Эйдан, повод для чая — это когда хочется чаю.
— Я знаю, — сказал он. — Но мне надо, чтобы это был именно мой чайник. Купленный на мои деньги. Когда я буду… когда у меня получится.
Мама смотрела на него несколько секунд. Потом очень тихо сказала:
— Ну хорошо. Но тогда я ставлю воду на сковороду.
И она действительно поставила воду на сковороду, вскипятила её, залила чайные листья в единственной кружке и протянула Эйдану. Это был самый странный чай в его жизни. И самый тёплый.
В дверь постучали. Эйдан вздрогнул и пошёл открывать: на пороге стояла Лотта в рабочем комбинезоне. Из-за её плеча выглядывала Мойра, а на втором плане, прислонившись к перилам, заинтересованно ждали двое жильцов с нижнего этажа. Вся лестница, судя по всему, учуяла запах бекона.
— Мы слышали голос, — сказала Лотта. — Очень решительный. Мы испугались.
— Это моя мама, — сказал Эйдан.
— А, — сказала Лотта с огромным облегчением. — Тогда ничего страшного.
Через пять минут на кухне сидели четыре человека, и все четверо почему-то говорили одновременно. Эйлин и Мойра, обнаружив друг друга, замерли на секунду, как два дуэлянта, которые, к своему удивлению, оказались однокашниками. Потом заговорили, и разговор их был таким плотным и быстрым, что Эйдан едва успевал следить.
— Вы, значит, хозяйка, — говорила мама.
— А вы мать, — говорила Мойра.
— Он у вас хорошо платит?
— Исправно. Хотя с налогами у него… было трудно.
— Налоги, — тихо сказала Эйлин с таким трагизмом, будто речь шла о дальних родственниках, которых лучше не вспоминать. — Это у него от отца.
— Он подал декларацию в воскресенье, — сказала Мойра.
В кухне повисла пауза.
— Что? — сказала мама.
— Подал. В воскресенье вечером. Он принёс мне распечатку подтверждения, она у меня в тетради. Ему вернут сто сорок два евро.
Эйлин медленно повернулась к сыну. Руки её, державшие лопатку, слегка дрожали.
— Эйдан Фаррелл, — сказала она. — Ты подал декларацию?
— Мам…
— Сам?
— С помощью. Со всей лестницей.
Тут мама сделала то, чего Эйдан не ожидал: она села, закрыла лицо руками и заплакала. Не громко. Скорее, как плачут люди, которые долго ждали и перестали ждать, а оно всё-таки пришло.
— Мам, — растерянно сказал он. — Мам, это же просто сто сорок евро.
— Это не сто сорок евро, — сказала Эйлин сквозь ладони. — Это двенадцать лет. Двенадцать лет я говорила Бриди, что мой мальчик разберётся. Двенадцать лет она кивала с таким лицом, что я хотела её ударить.
Лотта тихо отвернулась к окну, и Эйдан увидел, как у неё дрогнули плечи, но смеялась она или плакала, определить было невозможно.
Ужин был лучшим за последние восемь лет. Мама сделала жареный хлеб с беконом и яйцом, картошку с луком в той самой сковороде («Бабушка, значит, — одобрила она, — вот это настоящая вещь»), и все ели прямо из неё, потому что тарелок на всех не хватало, а ложки были общие. Мойра рассказала про свою первую зарплату. Лотта про колесо, на котором написаны имена. Эйлин про то, как Эйдан в пять лет решил, что гуси на ферме у дяди Шона на самом деле переодетые инспекторы.
— Они все так на меня смотрели, — упрямо сказал Эйдан.
— Они на всех так смотрят, милый, — сказала мама. — Это гуси.
Около десяти гости разошлись. Лотта на прощание крепко пожала Эйлин руку и сказала: «Я за ним присмотрю». Мойра пообещала зайти завтра с пирогом. Мама ответила обеим, что они хорошие женщины и что она, быть может, задержится.
Они остались вдвоём. Эйлин мыла посуду, а Эйдан вытирал. Это было как в детстве, только кухня была другой, а он сам стал выше на две головы.
— Мам, — сказал он. — Можно я спрошу?
— Спрашивай.
— Когда ты видишь… когда папа был жив. Когда он в чём-то был уверен, а все вокруг говорили, что он не прав.
— Когда он судился с Кеннеди из-за живой изгороди? — уточнила мама, не оборачиваясь.
— Да.
— И что?
— Как он это делал? Он же не был смелым.
Эйлин вытерла руки о полотенце, повернулась и посмотрела на сына. Это был тот самый взгляд, который в детстве заставлял его признаваться в разбитой вазе и в украденной конфете.
— Твой отец, — сказала она, — не был смелым. Он был упрямым. Это разные вещи, милый. Смелость нужна на один раз. А упрямство на три года. Он просто не уходил. Кеннеди говорил ему: «Деклан, оставь», и он говорил: «Хорошо, Том». А потом снова приходил с мерной лентой. Он выиграл не потому, что был прав, хотя он был прав. А потому, что Кеннеди устал раньше.
— Я не такой, — тихо сказал Эйдан.
— Ты такой, — сказала она. — Только ты не видел.
— Когда?
— Эйдан. Ты шесть лет откладывал налоги. Это не трусость, милый. Это очень упорное упрямство, просто направленное не туда. Ты настолько упорно не делал одно, что у тебя получилось целое искусство. Теперь тебе нужно только развернуть его.
Эйдан стоял с полотенцем в руке и смотрел на мать. За окном лил дождь, на плите остывала сковорода, из соседней квартиры доносилась музыка. Он вдруг понял, что мама сказала ему самую точную вещь про него за последние тридцать лет.
— Мам, — сказал он. — У меня проблема на работе.
— Я знаю.
— Откуда?
— Ты весь вечер вертел хлеб в руках и ни разу не откусил. Ты не ешь, когда ты не прав. Или когда прав, но боишься. — Она села за стол. — Рассказывай.
Он рассказывал полтора часа. Он не опустил ничего: ни кофе с Мартеном, ни записок, ни «пингвина». Мама слушала, не перебивая, лишь изредка спрашивала: «А это кто?» или «А это сколько?» Когда он дошёл до звонка Мартена и слов «спокойные люди редко привлекают внимание», она тихо сказала: «Ах ты, змей».
— Мам.
— Я сорок лет проработала секретарём в школе, — сказала Эйлин. — Я знаю этот тон. Это директор говорит родителю, что его ребёнок «очень способный», когда ему нужно, чтобы тот подписал разрешение на переезд в другой класс. Они всегда начинают с комплимента.
— Что мне делать?
— Не знаю, милый. Я не разбираюсь в твоих таблицах. Но я знаю одно: ты не один. Ты даже представить не можешь, сколько людей вокруг тебя готовы помочь, если ты попросишь.
— У меня только Беата.
— У тебя Беата, Лотта, эта Мойра, Пабло, который мне пишет… — Она загнула четыре пальца. — Это уже команда. Ты просто не привык называть людей по именам.
Эйдан открыл рот и закрыл. Потом улыбнулся. В первый раз за этот ужасный день.
— Мам, — сказал он. — Я хочу попробовать. По-настоящему.
— Вот и ладно, — сказала Эйлин. — Что тебе нужно?
— Не знаю. Наверное… чтобы кто-то сварил мне кофе утром.
— Это я могу, — сказала мама. — Но на сковороде.
Она постелила себе на диване, потому что кровать у Эйдана была слишком мала для двоих, а раскладушки у него, разумеется, тоже не было. Он лёг у себя, слушая, как мама на диване шуршит одеялом и тихо молится на ирландском. Эйдан не знал слов, но знал мелодию: так молились дома, когда всё было хорошо и когда всё было плохо.
— Эйдан, — донеслось из темноты.
— Да?
— Я тобой горжусь.
Он не ответил. Не потому что не хотел, а потому что в горле опять стоял тот самый комок, который появился в мастерской у Лотты. И он вдруг подумал, что за последние две недели этот комок, кажется, перестал быть признаком слабости. Скорее, он стал чем-то вроде компаса.
— Спокойной ночи, мам.
— Спокойной ночи, милый. Завтра нам нужно много яиц.
Утром Эйдан проснулся от запаха кофе, настоящего, на сковороде. Он вошёл на кухню, и на столе уже стояли три кружки: его, мамина и ещё одна, неизвестная, с отбитой ручкой.
— Это для Беаты, — пояснила Эйлин. — Позови её. Сегодня вечером ужин. Всех зови.
Будь ласка, увійдіть, щоб залишити коментар.