Маяк, где часы идут назад

— Теперь слово, — сказал Йоуанес.

Он положил красный маячок на подоконник рядом с чашкой, и огонёк в нём, до этой минуты бившийся ровно, как пульс, перестал мигать. Маттиас смотрел на пластиковый корпус и чувствовал, как внутри него медленно закрывается какая-то дверь. Не захлопывается, а именно закрывается, плотно, без звука, как закрывают в доме комнату, в которой больше никто не живёт.

— Слушайте внимательно, — продолжал смотритель. — Астрид велела передать это слово так, как она оставила. Ни добавить, ни убавить.

Он сложил руки на коленях и заговорил медленно, спокойно, как читают молитву:

— «Последняя ступень висит над птичьей скалой у Нёльсоя. Подняться на неё можно только с воды, в час, когда прилив уходит. Позывной отвечает не голос, а имя. Назовите своё, не чужое. И скажите вслух, что решили оставить».

Маттиас повторил про себя, как повторял когда-то частоты и позывные. Потом ещё раз.

— «Что решили оставить», — сказал он. — Это про третью цену.

— Про цену, — согласился Йоуанес. — Хотя я не уверен, что это цена. Скорее, ответ на вопрос, который ступень задаёт каждому, кто доходит до конца. Что вы готовы потерять, чтобы остальные не потеряли больше? У каждого он свой. Я свой ответ дал двадцать шесть лет назад.

— Двадцать шесть?

— Да. — Старик чуть подался вперёд, и в свете торфяной печи его лицо показалось Маттиасу вырезанным из дерева. — Вы думаете, что я такой же, как Сигрун? Что меня тоже оставили на ступени, как тех троих? Нет. Я поднялся сам. Тогда мне было сорок девять, а у меня была жена. Анна. Она ловила рыбу на «Сване». Теперь этим именем называется лодка, которой управляет моя внучка. Однажды вечером её застал шторм. Лодку нашли утром, пустую. Я искал Анну две недели. А на пятнадцатую ночь увидел над морем лестницу и подумал, что она зовёт.

Он замолчал. Бергтора на табурете у печки не шевелилась, но Маттиас заметил, как она сильнее сжала шапку в пальцах.

— Я поднялся. Мне было всё равно куда. Я шёл долго, и на последней ступени, у края, нашёл не Анну, а пустое место и голос. Тихий, женский. Он сказал: «Если останешься, я буду жить». Я не знал, чей это голос и кто говорит. Но понял, что ступень предлагает мне обмен. Моя жизнь на её. Тогда я сказал ей: «Нет». Не потому, что был храбрым. Потому что вспомнил, что у меня есть дочь. У Бергторы мать осталась бы сиротой, если бы я не вернулся.

— Вы отказались.

— Я отказался. И ступень отпустила. Не сразу, но отпустила. Вот этому я научился: ступени не карают. Они взвешивают. Если ты доходишь до конца и называешь то, что действительно готов оставить, они дают тебе пройти. Если ты врёшь, остаёшься.

— А Анна?

— Не нашли. — Йоуанес улыбнулся, и в улыбке этой не было ни горечи, ни жалобы. — Я думаю, она на другой ступени. Не на той, что я видел. На той, куда мне ещё рано.

Он взглянул на часы, висевшие над кроватью, и Маттиас тоже посмотрел на них. Секундная стрелка двигалась по кругу влево, мерно, как будто отсчитывала не время, а долг.

— Что это за часы? — спросил он.

— Я привёз их оттуда. С последней ступени, двадцать шесть лет назад. Они лежали на краю, как будто кто-то забыл. Взял, принёс домой, повесил. С тех пор они идут вспять и ни разу не ошиблись. Я не знаю, в чём их тайна. Но я заметил: если сидеть перед ними долго, можно увидеть то, что хочешь вернуть. Не всё, не надолго, на минуту. Но увидеть.

— Что вернуть?

— То, что отдал, — сказал Йоуанес. — Не саму вещь. Её след. — Он перевёл взгляд на запястье Маттиаса, где поблёскивал стеклянный циферблат с неподвижными стрелками. — Вы, как я вижу, отдали часы. Это очень личная плата, пилот. Тем, кто отдаёт чужое, легче. А вы отдали то, что отмеряло вам жизнь. Подойдите к моим часам. Встаньте перед ними. Не дольше, чем на минуту.

Маттиас встал. Ноги его слушались не сразу. Он подошёл к стене и остановился перед белым циферблатом. Латунный корпус был тёплым, как бок живого животного. Стрелки ползли влево, влево, влево, и от этого неотвратимого движения у него закружилась голова.

— Смотрите на секундную, — сказал Йоуанес. — Не на минутную. Секундная помнит всё.

Он смотрел. Сначала не происходило ничего. Потом стрелка вдруг дрогнула, и воздух вокруг неё стал прозрачным, как вода, в которую капнули молока. В глубине циферблата проступила картинка, размытая, как отражение в дрожащей луже. Серый пирс. Холодное небо. Лодка у причальной стенки. А на пирсе, у самого края, стояла девочка.

Тордис. Двенадцать лет. Худенькая, в красной шапке, с косичками, торчащими из-под неё, как два мышиных хвостика. Она махала кому-то рукой и кричала. Маттиас не слышал слов: ветер уносил их в море. Но сейчас, перед этим странным зеркалом, звук вдруг проступил, как проступает радио, когда настраиваешь частоту.

— Вернись к дню рождения! — кричала Тордис. — Ты слышишь? Вернись! К моему дню рождения! Я испеку пирог! Только вернись!

У него остановилось дыхание.

Шестнадцать лет. Он уходил на шхуне на три месяца и махал ей в ответ, думая, что она желает ему счастливого пути. Он не слышал слов. Он считал, что быть взрослым значит не оглядываться. А она, двенадцатилетняя, кричала, чтобы он вернулся к пирогу.

— Тордис, — сказал он вслух, и его голос показался чужим. — Я не слышал. Прости.

Девочка на пирсе подняла руку и вдруг, на какую-то долю секунды, повернула лицо. Она смотрела прямо на него, прямо сквозь двадцать лет, сквозь стекло и свет, и улыбнулась. Обыкновенной своей детской улыбкой, с щербинкой между передними зубами. Потом картинка дрогнула, и циферблат стал снова белым и пустым.

— Минута, — тихо сказал Йоуанес. — Хватит.

Маттиас опустился на стул. Ему вдруг стало легко и странно пусто, как человеку, который долго нёс на спине неудобный ящик и наконец поставил его на землю. Он не плакал. Просто сидел, глядя на свои руки, и думал, что они совсем не похожи на руки пилота: слишком большие, слишком неловкие, слишком пустые.

— Я думал, это только память, — сказал он.

— Это и есть память, — отозвался Йоуанес. — Но память тоже вещь. Её можно потерять, и можно найти. Тот, кто забыл, что отдал, не может заплатить вторично. А вы вспомнили. Теперь вам будет легче с последней ценой.

Он замолчал и несколько минут сидел, глядя в окно, где туман понемногу редел и в нём проступала тёмная линия моря. Где-то далеко, в той стороне, куда указывало окно, поднималась узкая серая полоса: рассвет, ещё не рассвет, а только его обещание.

— Теперь расскажите мне о «Сольвике», — сказал Маттиас. — Я прочёл её журнал, но знаю только половину.

— Расскажу, — кивнул Йоуанес. — Только прежде, Бергтора, налей нам чаю. Крепкого.

Девушка встала, подошла к печи, поставила чайник. Руки у неё слегка дрожали, и Маттиас понял, что и ей история деда не безразлична.

— Бальтазар Эльмквист нашёл ступени в двухтысячном году, — начал Йоуанес, когда чай был разлит. — Он был тогда метеорологом, молодым, честолюбивым. Руководил станцией «Сольвик». Однажды ночью увидел лестницу над хребтом и вместо того, чтобы испугаться, зарисовал её. Потом сосчитал ступени. Потом поднялся.

— Один?

— Один. И вернулся. Но не таким, каким ушёл. Он обнаружил, что ступени вознаграждают тех, кто держит. Что за опору можно получить линзу, а за линзу, силу. Тот, кто собирает достаточно линз, может открыть любую дверь. Он начал собирать.

— Людей?

— Пока нет. Сперва нашёл только тех, кто сам встал на ступень добровольно. Таких было мало. Потом понял, что быстрее, если оставить кого-то. Не убить, нет. Просто оставить. Ступень сама превращала их в опору.

Маттиас слушал, и у него по спине бежали холодные мурашки. Он смотрел на лицо старика и видел на нём то особое спокойствие, которое бывает у тех, кто слишком долго носил в себе чужую тайну.

— А Астрид?

— Астрид пришла на станцию в две тысячи пятом. Двадцать семь лет, умная, упрямая, с красной курткой, которую она не снимала даже летом. Эльмквист сразу понял, что она сильнее него. Он этого терпеть не мог. Но она была нужна: единственная из команды, кто видела ступени так же ясно, как он. — Йоуанес отпил чай. — Они долго работали вместе. Она записывала, он собирал. Она не знала, откуда линзы. Потом узнала. Сказала ему: «Я донесу». Он ответил: «Тогда пойдём вместе, и ты увидишь, что это ради большего».

— Ради чего?

— Ради свободы. Он искал способ пройти по ступеням без остатка, без того, чтобы кто-то держал. Хотел стать тем, кто сам решает, остаться или уйти. Для этого нужна последняя ступень, та, что держит все остальные. Она не снимается, потому что на ней стоит человек. Эльмквист хотел заменить человека линзой.

— И Астрид…

— Астрид пошла с ним, потому что поняла: если не пойдёт, он найдёт кого-то другого. Она поднялась на последнюю, стала у края и сказала ему: «Здесь я остаюсь. Но ты не получишь свободу. Ты получишь только тишину». А он, вместо того чтобы ужаснуться, понял, что она готова держать. Она сама предложила себя. Он только позволил.

Тишина в комнате стала такой плотной, что слышно было, как за окном падает капля с карниза. Маттиас сжал в кулак пальцы, потом разжал.

— Он вернулся в Тромсё и сказал, что она погибла.

— Он вернулся и забыл. Это его дар: он умеет забывать всё, что мешает. Двадцать лет он живёт, будто никого не оставил. Но в глубине знает. Потому и собирает: хочет достать линзу достаточно сильную, чтобы заменить её и вывести, как ему кажется, обоих. Хотя понимает ли он, что вывести её значит убить ступень? — Старик покачал головой. — Он не понимает. Или не хочет понимать.

— А мне зачем идти? — спросил Маттиас. — Что я могу?

Йоуанес улыбнулся и впервые за весь разговор взглянул на него с открытой, почти отеческой теплотой.

— Вы её слышали. Позывной. Он двадцать лет ждал кого-то, кто ответит. Не Эльмквиста: он не станет. Не меня: я слишком стар. Не Сигрун, не Пера, не туристов. Тот, кто отвечает, должен быть не просто человеком, который хочет спасти. Он должен быть человеком, который научился возвращаться. А вы ещё нет. Но уже начали.

Он замолчал. За окном совсем посветлело. Туман разошёлся, и вдали, над серой линией моря, показались тёмные стены скал. Мокрые, чёрные, обрывистые, с белыми пятнами птичьих гнёзд.

— Нёльсой, — сказал Йоуанес. — Видите? Там.

Маттиас кивнул.

— Бергтора доведёт вас до воды, — сказал смотритель. — Остальное сделает «Свана». Она знает, куда идти.

Бергтора уже стояла у двери, застёгивая куртку. Лицо у неё было серьёзное и бледное, но в светлых глазах горел тот азарт, который бывает у людей, всю жизнь ждавших одного дела.

— Идёмте, — сказала она. — Пока прилив не вернулся.

Маттиас поднялся. На пороге обернулся и посмотрел на старика, сидевшего в кресле у окна, с одеялом на коленях и с красным маячком на подоконнике. Огонёк в нём больше не мигал, но Маттиасу показалось, что, если приложить ухо, можно будет услышать далёкий женский голос, повторяющий одно и то же слово.

— Вернусь, — сказал он. — Принесу вам чая.

— Принесёте, — ответил Йоуанес. — И расскажете, как закончилось.