Девочка на мостках
У меня есть собственный метод вспоминать. Я не придумала его, а украла у пациентов: вечером садишься в тишине, закрываешь глаза и выбираешь один якорь. Запах, вкус, звук. Не пытаешься вспомнить событие. Просто держишься за якорь и ждёшь, что за ним потянется цепь.
Я никогда не применяла его к себе. Это всё равно что оперировать собственный аппендикс.
В ночь на двадцать первое октября Грэм уехал в Берлингтон смотреть какой-то лофт, и дом стал пустым, как пересохший колодец. Я заварила чай, не стала включать свет и села на кухне, подвернув ногу под себя.
Якорь у меня был один: речная тина. Тот самый запах, с которого всё началось.
Первые полчаса не происходило ничего. Холодильник гудел. На улице проехала машина, свет фар скользнул по потолку. Я дышала так, как учу пациентов: на счёт четыре, на счёт шесть.
А потом запах пришёл.
Не воображаемый. Настоящий, густой, сырой, до тошноты. Земля после грозы, мокрая древесина, нагретое за день железо. Я почувствовала под ногами не плитку, а доски. Неровные, мокрые, с торчащими шляпками гвоздей.
Мостки. Я стояла на мостках.
Мне было восемь, и на мне была чужая куртка, слишком большая в плечах. Над рекой висело тяжёлое, густо-серое небо, и первые капли били в воду так, что поверхность шла рябью, как шкура у большого животного. Я держала за руку маленькую девочку.
Она была совсем крошечная. Лет пять, не больше. В красном дождевике с капюшоном, который закрывал ей половину лица. На левом запястье у неё болтался шнурок с колокольчиком, и каждый раз, когда она дёргала рукой, колокольчик звякал так тоненько и весело, будто ничего плохого на свете не бывает.
— Нора, смотри, сом! — закричала она. — Там! Серебряный!
— Нет никакого сома, — сказала я. — Это тень.
— Есть! Мама Агнес говорила, он спит под мостками, и если очень тихо, он видит наши сны!
Она наклонилась над краем, и я дёрнула её назад за капюшон, сильнее, чем нужно. Девочка засмеялась. Она всегда смеялась, когда я её ругала.
— Лили, — сказала я. — Упадёшь.
Это слово я произнесла вслух, на пустой кухне, в тридцать шесть лет. Лили.
Имя вошло в меня, как горячая игла. Я никогда не знала этого имени. Двадцать восемь лет у меня не было девочки в красном дождевике. Но стоило мне выговорить его, как всё остальное хлынуло следом.
Я видела дом за её спиной: жёлтый, выгоревший, с горящим окном на втором этаже. Слышала, как далеко, в кухне, поёт женщина, чтобы заглушить гром. Чувствовала тёплый шнурок колокольчика, который я сама завязывала Лили на руку, потому что она не умела.
А потом я увидела человека.
Он шёл по тропинке от дома к реке. Большой, в тёмном плаще, с фонарём в руке. Свет качался и прыгал на мокрой траве. Он не торопился. Он шёл так, как идёт человек, который уверен, что его ждут.
Лили перестала смеяться. Она спряталась за меня, как за дерево, и вцепилась в мою куртку так, что костяшки побелели.
— Нора, — сказала она очень тихо. — Не отдавай меня.
Человек остановился на краю мостков. Лицо его оставалось в тени капюшона. Фонарь он держал так, что свет бил мне в глаза, и я видела только руки: большие, ухоженные, без единого шрама. Они лежали у Лили на плечах, мягко, почти ласково.
— Идём, девочка, — сказал голос. — Гроза. Пора домой.
Голос я знала.
Я знала его всю жизнь. Я слушала его десятки раз, на кухнях и в кабинетах, на вечеринках и на похоронах. Он был теплее и моложе, чем теперь, и всё же я не могла ошибиться.
Я открыла глаза.
Чайная чашка выпала из руки и покатилась по столу. Остатки чая ползли по клеёнке тёмной лужей. Я сидела, сжав обе руки на груди, и слышала, как моё собственное сердце колотится где-то в горле.
Нет. Я могла ошибиться. Воспоминание, которое пришло после двух недель бессонных ночей и странного пациента, называется конфабуляцией. Мозг достраивает недостающее, ему не нужна достоверность, ему нужна история. Об этом написаны тома.
Я позвонила Грэму. Он не взял трубку. Позвонила Пру. Тоже не взяла: у неё по четвергам вечер йоги.
Потом я села за ноутбук и открыла статьи о конфабуляции. Читала профессионально, как будто речь шла о чужом пациенте. «Яркость ощущений не является критерием достоверности». «Эмоциональная убеждённость не есть доказательство». Я знала эти фразы наизусть, сама цитировала их на лекциях. Но, дойдя до последней строчки, закрыла вкладку. Впервые мне не хотелось быть правой.
Я стояла в пустом доме и смотрела на собственные дрожащие руки. Потом вытерла стол, налила в раковину воды и вымыла чашку, потому что, когда у человека разваливается мир, он первым делом моет посуду.
* * *
В четверг Томас пришёл без пакета и без рисунка. Сел в кресло, не глядя на меня, и сложил руки так, как складывают для молитвы.
Я не стала ходить вокруг.
— Томас. Я хочу задать вам вопрос, который задавать нельзя. И не хочу, чтобы вы отвечали первым, что придёт в голову. Закройте глаза.
— Хорошо, — сказал он.
— Девочка на качелях. Девочка с колокольчиком. В красном дождевике. Как её зовут?
Секунд тридцать было тихо. За окном проехал грузовик, и стёкла заныли.
— Лили, — сказал Томас.
Он сказал это так просто, будто называл номер дома. А потом открыл глаза, и в них была паника.
— Я не знал. Нора, я не знал, пока вы не… Откуда я знаю?
— Вы сами сказали.
— Вы же… — Он замолчал. — Вы тоже?
Я не ответила. В моём молчании была вся правда.
Он выдохнул, долго, дрожаще, и закрыл лицо ладонями. Я хотела подойти. Хотела положить руку ему на плечо, как положила бы любому пациенту, которому плохо. Я осталась на месте, и не потому что было нельзя. Потому что в этот момент я не была уверена, что остановлюсь на плече.
— Она жила в доме, — сказал он глухо. — Лили. Маленькая. Всегда ходила за кем-то, держась за рукав. За вами.
— За мной, — сказала я.
— За вами, — повторил он. — Я теперь вижу. Нора, это были вы. Девочка на качелях. Это вас я нёс на руках.
Слова повисли в кабинете, как дым.
— Мы должны, — Томас вытер лицо рукавом, — мы должны поехать туда. К реке. Не к дому, дома нет. Просто к воде. Мне кажется, если я сейчас её увижу, я вспомню остальное.
— Это не лучшая идея.
— Я понимаю.
— Это нарушение всех правил, которые у меня есть.
— Я понимаю, — повторил он. — Но если вы скажете «нет», я приму. Просто мне кажется, что одному мне не вспомнить. И вам тоже.
Он смотрел на меня без нажима. Просто смотрел и ждал. И тогда я поняла, что у меня уже нет выбора. Он остался в прошлом, где-то на мостках, и всё, что я делала в эти две недели, было попыткой притвориться, будто он по-прежнему есть.
— В субботу, — сказала я. — Утром. Мост через Эллери, у старой мельницы.
Он улыбнулся впервые за весь сеанс. Улыбнулся так, как улыбаются люди, которых отпустили с работы.
Я написала в рабочей тетради: «Сеанс закончен. Терапевтические отношения: пересмотр границ».
Подумала и зачеркнула. Потом написала правду:
«Я собираюсь встретиться с пациентом вне кабинета. Это ошибка. Я это знаю».
1 Comment
Будь ласка, увійдіть, щоб залишити коментар.
В ней есть обаяние, но местами темп замедляется.