Бумаги в буфете
Буфет стоял в кухне с тех пор, как стояла кухня. Тёмный, дубовый, на гнутых ножках, с застеклёнными дверцами наверху и тремя ящиками внизу. Наверху жил сервиз, который доставали на Рождество. Внизу, в среднем ящике, жили бумаги. Сколько Беа себя помнила, отец складывал туда всё: счета, квитанции, гарантийные талоны на давно умершие чайники, письма из банка, которые он не распечатывал, считая, что если банку что-то действительно нужно, банк позвонит.
Беа выдвинула ящик в понедельник утром, пока Колетт увезла отца на первый приём к невропатологу в Норидж. Ящик был набит так, что не сразу поддался, а потом вылетел целиком, и бумаги рассыпались по полу веером, и Беа села на пол среди них и почувствовала то, что чувствует бухгалтер перед чужой неразобранной бухгалтерией: смесь ужаса и тихой, почти стыдной радости.
Она разложила всё по годам. Потом по месяцам. Потом завела в тетради новую страницу и провела по линейке три колонки.
Газ, электричество, вода, телефон, муниципальный налог — всё было оплачено, аккуратно, с опозданием не больше недели. Это было похоже на отца. Пенсия, небольшие сбережения, проценты по вкладу, который открывала ещё мама. Это тоже было похоже.
А потом пошли другие бумаги. Листки с шапкой «Холлоуэй и партнёры», отпечатанные на хорошей бумаге, с логотипом в виде домика с волной вместо крыши. «Ремонт кровли, этап 1. Материалы и работа. 480 фунтов». «Замена водостока. 220 фунтов». «Сантехнические работы (кухня, ванная). 390 фунтов». «Ремонт кровли, этап 2». «Этап 3». «Профилактический осмотр». «Срочный ремонт после шторма». Каждый листок с подписью, размашистой, уверенной, с длинным хвостом у последней буквы. Каждый — с отметкой отцовской рукой в углу: «Опл.», и дата.
Беа считала. За два с половиной года вышло одиннадцать тысяч шестьсот сорок фунтов. Она пересчитала. Вышло столько же.
Она поднялась с пола. Колени затекли. Она подошла к раковине и открыла кран, потом закрыла. Кран капал. Он капал, когда они приехали, и она ещё тогда подумала, что надо купить прокладку. Сантехнические работы, кухня, триста девяносто фунтов. Она поднялась на чердак. Ведро под протечкой было наполовину полное, хотя она опорожнила его вчера вечером. Кровля, этап первый, второй, третий. Она посмотрела вверх, на доски, почерневшие от влаги, на кусок неба размером с монету, видный сквозь щель между черепицами, и медленно спустилась вниз.
Среди квитанций Холлоуэя была одна, не похожая на остальные. Маленькая, на бланке нотариальной конторы: «Дэлглиш и сын, нотариусы. Заверение подписи. 45 фунтов». Дата — за месяц с небольшим до инсульта. Что именно заверяли, не было сказано. Беа положила квитанцию в тетрадь, между страницами, отдельно от остальных, и сама не смогла бы объяснить почему.
Колетт с отцом вернулись в третьем часу. Хью устал, его уложили, он уснул сразу, с приоткрытым ртом, как засыпают дети после долгой дороги. Колетт стояла у плиты и грела суп, настоящий, на этот раз, из пакета, и рассказывала, не оборачиваясь, что невропатолог доволен, что отец назвал его «Джун», а потом «кровельщик», и что невропатолог сказал, что это нормально, что это даже хороший знак.
— Сядь, — сказала Беа.
Колетт обернулась. Беа сидела за столом, и перед ней лежали листки Холлоуэя, сложенные аккуратной стопкой, и открытая тетрадь с тремя колонками.
Колетт выключила конфорку и села. Беа показала ей листки. Показала цифры. Показала итог внизу, дважды подчёркнутый. Говорила коротко и спокойно, как на совещании: столько-то за кровлю, а кровля течёт, можешь подняться и посмотреть, столько-то за сантехнику, а кран капает, вот, послушай.
Кран капнул, будто по сигналу.
Колетт молчала. Где-то в глубине, очень глубоко, у неё шевельнулся голос Айрис Пеннингтон, тот утренний, из лиссабонской спальни: «Он последнее время подписывал какие-то бумаги. Этот Холлоуэй к нему ходил». Колетт его услышала. И отодвинула, как отодвигают в сторону тарелку, к которой не хотят притрагиваться.
— Может быть, он делал, — сказала она. — Может быть, просто плохо. Кровельщики бывают плохие.
— Одиннадцать тысяч за плохо.
— Беа. — Колетт положила ладонь на стопку листков, будто хотела их прикрыть. — Он был здесь. Каждую неделю, три года. Ты слышала. Он приходил. Он знал, где ваза. А мы где были? Ты в Лидсе, я в Лиссабоне. Он был единственный, кто сюда приходил.
— Это не значит, что он честный.
— Это не значит, что он вор.
Они смотрели друг на друга через стол. Кухонный стол был маленький, и расстояние между ними было меньше вытянутой руки.
— Ты всегда так, — сказала Колетт тихо. — Всегда сначала цифры. Посчитала — и всё понятно. А что человек три года сидел с папой, пил с ним чай, это в твою колонку не помещается.
Беа не ответила. Она аккуратно собрала листки, выровняла края о столешницу, положила их в прозрачную папку и папку положила в тетрадь. Потом встала, налила в кастрюлю воды и снова включила конфорку под супом, который Колетт так и не догрела.
— Суп, — сказала она. — Он проснётся голодный.
Колетт смотрела ей в спину. Она хотела сказать что-то ещё, что-то, что закончило бы этот разговор в её пользу, но ничего не придумала. Тогда она встала, подошла к раковине и с силой закрутила капающий кран. Кран на секунду замолчал. Потом капнул снова.
Этой ночью Колетт долго не спала и, лёжа в темноте, пересчитывала в уме: четыреста восемьдесят, двести двадцать, триста девяносто. У неё никогда не было способностей к арифметике. Цифры рассыпались. Но кран внизу капал всю ночь, ровно, раз в четыре секунды, и она слышала каждую каплю.
Будь ласка, увійдіть, щоб залишити коментар.