Четвёртая остановка. Расписание, которого нет

Журнал оказался тяжелее, чем выглядел. Когда Фернанду положил его Инеш на колени, она на секунду подумала, что сейчас упадёт вместе со стулом, и что это будет, пожалуй, самым достойным событием её субботы.

Страницы были плотные, жёлтые, исписанные десятками почерков. Одни писали аккуратно, с наклоном, как пишут люди, которые верят в порядок. Другие вели записи так, будто торопились на последний поезд. На полях виднелись маленькие рисунки: цветок, подкова, ухо, трамвай с глазами.

— Откуда он у вас? — спросила Инеш.

— От отца, — сказал Фернанду. — А ему от его вагоновожатого. А тому от того, кто водил эту машину, когда в Лиссабоне ещё ездили на мулах. Каждый, кто сидит за этим рычагом, обязан писать в нём одну строчку за смену. Только одну. Там, где что-то случилось.

— И что обычно случается?

— Обычно ничего. Люди заходят, люди выходят. Но иногда…

Он не договорил и показал пальцем на страницу, раскрытую наугад.

«14 мая 1952. На остановке у кондитерской вошёл господин с чемоданом, вышла дама с зонтом. Постояли секунду друг напротив друга. Вагон сам задержался на полминуты, хотя никто его не просил. Она вернулась к нему за зонтом. Он вернулся к ней за чемоданом. Больше мы их не видели, но вагон весь день был в хорошем настроении».

— Это про любовь? — спросила Клара, заглядывая через плечо.

— Это про трамвай, — сказал Фернанду. — Он всегда в хорошем настроении, когда у кого-то получается.

Инеш листала дальше. «3 ноября 1961. Стоял на Граса сорок минут. Пассажиры сначала ругались, потом познакомились. Одна пара поженилась. Вагон сказал нам спасибо, мы не сразу поняли, как». «21 апреля 1968. Двери не открывались ни перед кем. Оказалось, студентка в пятом ряду врала самой себе. Когда призналась, всё поехало».

Она читала и чувствовала, как что-то внутри неё, давно сложенное и убранное в дальний ящик, тихо начинает шевелиться.

— Подождите, — сказала она. — Здесь везде одно и то же. Он останавливается, пока люди не…

— Не что? — спросил Томаш, который стоял рядом и старался читать вверх ногами, чтобы не мешать.

— Не решат, — сказала Инеш. — Здесь написано: «Не решат сами».

Она нашла нужную страницу. Запись была сделана твёрдым, угловатым почерком, а внизу кто-то позже приписал карандашом: «Проверено. Работает. Не спрашивайте как».

«Вагон встаёт на подъёме, когда на борту оказываются двое, у кого решения друг без друга не имеют смысла, и оба ждут знака. Он не едет, пока они не перестанут ждать. Это не наказание. Это забота. Грубая, зато честная».

Инеш перечитала фразу трижды.

— Двое, — сказал Томаш. — Двое на борту. Это не…

— Нет, — быстро сказала Инеш.

— Я ничего не предлагаю.

— Вы предлагаете.

— Я просто констатирую количество людей.

— У нас в вагоне семь человек и одна собака.

— Это мопс.

— Это собака, — сказал Ален, который, судя по всему, внимательно слушал. — Я считаю его собакой. Ему так удобнее.

Фернанду поднял руку, и все замолчали, как замолкают дети, когда учитель поднимает палец.

— Давайте по порядку, — сказал он. — Диниш, твоё решение лежит у тебя в чехле пятьдесят лет и не имеет никакого отношения к этому вагону. Клара, твоё решение лежит у Руя на кухне, и вагон тут ни при чём. Ален…

— Мопс, — сказал Ален.

— Мопс, — согласился Фернанду. — Остаются двое.

— Остаются трое, — сказала Инеш. — Вы тоже на борту.

— Я не считаюсь. Я экипаж.

— Я тоже экипаж.

— Вот именно, — сказал Фернанду и посмотрел на неё долгим, добрым, усталым взглядом.

В вагоне стало очень тихо. Инеш вдруг поняла, что именно он хочет сказать, и ей стало одновременно жарко и холодно, как бывает, когда ты случайно нашла в кармане старую записку, которую писала сама и давно забыла.

Она посмотрела на журнал. Потом на свои руки. Потом на двери, которые не открывались перед ней пять лет. И тихо, так, чтобы слышал только Фернанду, сказала:

— Он не открывается передо мной, потому что я не пассажир.

— Да.

— А если бы я хоть раз сама вышла, не дожидаясь, чтобы он меня выпустил…

— Тогда он, возможно, остановился бы там, где нужно тебе.

— Но я ведь работала. Я продавала билеты. У меня смена.

— Конечно, — сказал Фернанду мягко. — Каждую субботу и каждое воскресенье. Пять лет. Очень надёжная смена.

Инеш закрыла глаза.

Правда была простая и совсем не страшная, как это обычно бывает с правдой, пока на неё не посмотришь. Она не вышла из этого трамвая ни разу. Она сказала себе в двадцать два года, что дождётся знака, и с тех пор ждала. Она ждала, что трамвай откроет двери. Что клиент напишет, что перевод великолепный. Что кто-нибудь заглянет в её блокнот с лягушкой и скажет: «Ты должна переводить романы, а не открытки для влюблённых». Что ей позвонят из Берлина, откуда она полтора года назад получила письмо с предложением подать заявку на магистратуру, которое лежало с тех пор в ящике стола, нераспечатанное, потому что вдруг там написано «нет», а вдруг «да», и непонятно, что страшнее.

Она не принимала решений. Она ждала, пока решения примут её.

— Вы в порядке? — тихо спросил Томаш.

— Нет, — сказала Инеш честно. — Но это ничего. Это бывает.

— Хотите воды? У меня есть. Она с привкусом глазури, но чистая.

— Хочу, — сказала Инеш и вдруг рассмеялась. — Хочу воды с привкусом глазури. Это лучшее предложение за последние пять лет.

Он подал ей бутылку. Она сделала глоток. Вода и правда пахла чем-то голубым и немного сладким.

— Теперь вы, — сказала она.

— Что я?

— Если мы двое, у которых решения друг без друга не имеют смысла, то у вас тоже должно быть что-то, что вы ждёте. Знак. Знаете, я про вас уже поняла половину. Вы не заканчиваете то, что начали. А что вы начали?

Томаш поставил ящик на сиденье и сел рядом.

— Всё, — сказал он. — Школу, которую бросил через год. Курс по керамике, из которого ушёл, потому что преподаватель похвалил меня при всех. Роман с девушкой, которая хотела на самом деле жить в Данди. Пять заказов, которые я сделал на девяносто процентов. Это очень удобно. Девяносто процентов нельзя оценить. Десять процентов всегда можно объяснить обстоятельствами.

— А панно?

— Панно, — сказал Томаш, и голос у него сел. — Панно самое длинное. Деду оставалось нарисовать две плитки. Он умер, и я… Я сел дорисовывать. Вернее, делал вид. Три года. Год собирался с духом, потом полгода искал синий нужного оттенка, потом ещё полтора ждал, пока мне станет нестрашно. Я понимаю, что это звучит смешно.

— Это не смешно, — сказала Инеш.

— Не смешно?

— Нет. Это самая понятная история, которую я слышала сегодня. И в моём блокноте их было три.

Он улыбнулся ей, неловко, одной стороной лица. Впервые за этот час в его улыбке не было паники.

Фернанду тем временем закрыл журнал, и Инеш на секунду заметила, что между страницами тысяча девятьсот семьдесят третьего и тысяча девятьсот семьдесят пятого года торчит узкий, ровный бумажный обрезок, словно оттуда когда-то вырвали лист. Она хотела спросить, что это, но вагоновожатый уже обернул тетрадь клеёнкой и убрал её в шкафчик с видом человека, который сказал сегодня на одну фразу больше, чем собирался.

— Значит, так, — сказал он. — Вывод. Он стоит, пока вы оба не сделаете что-то сами. Не по знаку. Не потому что он подтолкнул. Сами.

— Что именно? — спросил Томаш.

— Если бы я знал, я бы вам сказал.

— Вы все так говорите.

— Потому что это правда.

Инеш посмотрела на часы. Восемнадцать сорок. До выставки оставалось двадцать минут, и двести метров по склону внизу выглядели теперь как расстояние до другой планеты.

— Хорошо, — сказала она и встала. — Тогда давайте начнём с малого.

— С чего?

— С осколков, — сказала она. — Показывайте ваш ящик.