Часы, которые отстают · Розділ 4 з 18

Что слушает велокурьер

Диктофон лежал под табуретом, в тени, откуда его не заметил бы никто, кроме человека, у которого за плечами три года привычки замечать мелочи.

Элишка наткнулась на него, когда господин Грубеш ушёл, унеся с собой часы ратуши, чертежи и немного воздуха из мастерской. Она собирала инструменты, и вдруг пальцы наткнулись на что-то гладкое и тёплое, как забытая монета в кармане зимнего пальто. Это был маленький старый диктофон, с потёртым корпусом и красной кнопкой, на которой краска давно истёрлась до металла.

Она узнала его сразу, потому что вчера… нет, сегодня… потому что в обоих сегодня видела, как Якуб достаёт его из рюкзака и кладёт рядом, пока возится с колесом. А уходя, он, как всегда, забыл. Кукушка улетает налегке.

— Ну и что мне с тобой делать? — спросила Элишка у диктофона.

Диктофон не ответил, зато на корпусе мигнул крохотный зелёный огонёк, и она, поколебавшись, нажала на воспроизведение. Подслушивать было стыдно. Но ей казалось, что если уж она проживает один день по второму разу, то имеет право на небольшие моральные послабления.

Сначала в динамике зашипело, а потом раздался звук, от которого у неё по спине побежали мурашки.

Это был колокольчик над дверью мастерской. Чистая нота до-диез, записанная так близко и так нежно, что казалась пойманной в ладони. Потом шаги по набережной. Скрип левой педали. Далёкий гудок баржи. Разговор двух старушек на мосту, из которого можно было разобрать только слова «а она ему говорит». Звон посуды в окне пекарни, и голос пани Мирославы, объявляющей кому-то свежие новости. Плеск воды у причала. Дальний бой курантов, опаздывающих на две секунды.

Всё это было записано бережно и с любовью, как записывают голоса людей, которых боятся потерять.

На одной из дорожек она услышала собственное дыхание. Вернее, не дыхание, а тишину мастерской, наполненную тиканьем, и в этой тишине чей-то голос тихо сказал:

«Она опять не подняла глаз. Но когда я ухожу, перестаёт тикать маятник. Или мне кажется».

Это говорил Якуб, и записано это было, судя по дате на дорожке, месяц назад.

Элишка выключила диктофон так резко, будто он обжёг ей пальцы. Сердце колотилось. Она стояла посреди мастерской, где теперь не было никого, кроме спящего кота и старых часов, и ей казалось, что вся эта мастерская смотрит на неё: и ящик с невостребованными вещами, и ширма, и лампа, и все, все эти стены, пережившие столько человеческих тайн.

— Он слушает, — прошептала она. — Он слушает меня. А я думала, что я одна смотрю.

Нужно было вернуть диктофон. Сейчас, немедленно, пока он не хватился.

Войтех, вернувшийся от пани Мирославы с победным видом проигравшего, на вопрос, где Якуб заканчивает рабочий день, махнул рукой.

— На Старом мосту. Он там всегда стоит в сумерках. Что-то записывает. Я видел раз или два.

— Откуда вы знаете?

— Я старый, а не слепой, — сказал Войтех. — Иди. Только надень шарф. У реки холодно, а простудная девушка — плохой часовщик.

Старый мост в Бржезове был таким узким, что на нём едва расходились двое с коляской. Каменные перила покрывал мох, фонари стояли с давно не чищенными стёклами, а в самой середине, у третьей арки, имелась скамья, которую никто не помнил, кто поставил. Вечер был прозрачный и холодный. Солнце садилось медленно, нехотя, выпуская над рекой последние розовые полосы, и каждая полоса отражалась в воде, как в тёмном зеркале.

Якуб стоял у перил, спиной к ней. Наушник в левом ухе, правое свободно. В руке у него был смартфон, а второй рукой он зачем-то держал на весу пустоту, как будто пытался поймать звук, у которого нет формы.

Элишка остановилась в десяти шагах. Она приготовила слова. Много слов. Остроумных, отточенных, как лезвия, и ни одно из них не подходило.

— Вы потеряли это, — сказала она просто.

Якуб обернулся. Лицо его сделало сложное движение: удивление, паника, облегчение, и в конце, как итог, самая неловкая и самая настоящая улыбка.

— Я искал его по всему городу, — выдохнул он, принимая диктофон двумя руками, как раненую птицу. — Я решил, что оставил его в трамвае. Там пять месяцев записей. Я чуть не умер.

— Вы забыли его у нас под табуретом.

— Простите, простите, простите. — Он прижал диктофон к груди. — Вы его… слушали?

Это был тот момент, когда можно было соврать. Вчера, то есть в первом сегодня, она бы соврала. Сегодня, в этом очень странном втором, она устала от версий себя, которые знают все ответы.

— Немного, — призналась Элишка. — Не нарочно. Там был колокольчик.

— Мастерской?

— Да.

— До-диез, — сказал он тихо. — Я проверял по приложению. Идеальная нота. Вы знали, что она идеальная?

— Мастер настраивал.

— Я знаю. Я это… — Он замолчал, потом засмеялся над самим собой, коротко и смущённо. — Я хожу мимо вашего окна уже полгода. И каждый раз думаю, что если бы этот звук можно было оставить себе, я бы смог его слушать всю жизнь. Это глупо звучит.

— Нет, — сказала Элишка. — Не глупо.

Они стояли на мосту, и река шумела внизу так, как шумит только в сумерках, когда город затихает. Якуб подошёл ближе. Протянул ей правый наушник, тот, свободный, без лишних слов.

— Хотите послушать? Я всегда слушаю это перед концом смены.

Она взяла наушник и вставила в ухо.

Сначала была тишина, а потом тихо вступило фортепиано, неспешное, будто задумавшееся. К нему подплыл контрабас. Потом голос, низкий женский, на чешском, с лёгкой хрипотцой, который пел о том, как рассвет всегда приходит на полчаса раньше, чем ты к нему готов.

Элишка слушала, и ей казалось, что мост покачивается.

— Что это? — спросила она.

— Трио «Полчаса до рассвета». Их никто не знает. Они записали один альбом в шестидесятых и разошлись. Мне пластинку подарила бабушка. Она говорила, что если слушать это на мосту, то становится понятно, где ты живёшь. — Он замолчал, потом добавил: — Не знаю, правда ли. Но на мосту мне действительно становится понятнее.

— А что становится понятным?

Якуб подумал.

— Что я никуда не успею. И что это не так страшно, как кажется. — Он снова улыбнулся, и от этой улыбки Элишке захотелось вернуться на три минуты назад и начать всё сначала, потому что ей показалось, что она впервые увидела его лицо. — Вы, наверное, думаете, что я странный. Курьер с диктофоном.

— Я думаю, что вы самый внимательный человек из тех, кого я знаю, — сказала Элишка. — А я знаю очень много людей, которые внимательно проверяют колёса.

Он рассмеялся. По-настоящему, так, что чайки с перил вспорхнули и описали круг.

Она впервые за весь день не знала, что он скажет дальше. И это было таким облегчением, что у неё зашумело в ушах.

— Я хотел бы стать звукорежиссёром, — сказал Якуб. — Не просто записывать звуки, а собирать из них истории. Есть школа в большом городе. Но туда надо поступать с портфолио, платить за обучение… — Он махнул рукой. — Это пока из области сказок. Поэтому я катаюсь с посылками и слушаю.

— А почему вы всё время торопитесь?

— Потому что мне кажется, что жизнь начнётся, как только я закончу эти доставки. — Он чуть смущённо посмотрел на неё. — А вы почему всё время склоняетесь над часами?

Элишка открыла рот, чтобы ответить что-нибудь умное, и вдруг поняла, что умного ничего нет.

— Потому что мне кажется, — сказала она, — что жизнь начнётся, как только всё станет идеально.

Они оба замолчали, потому что поняли друг друга одновременно. Это было странное чувство: как будто два часовых механизма, которые тикали рядом много месяцев, вдруг совпали ходом и издали единый звук.

Музыка кончилась. Наступила тишина. На мосту зажёгся первый фонарь, жёлтый и сонный.

— Мне пора, — сказал Якуб. — У меня ещё три заказа до десяти. Но… — Он помедлил. — Вы завтра будете в мастерской?

— Конечно, — сказала Элишка.

— Тогда я привезу вам что-нибудь, чтобы был повод зайти дольше, чем на две секунды.

Он ушёл, и колёса его велосипеда зашуршали по камням, и музыка в его наушнике, должно быть, снова заиграла, потому что Элишка, стоя на мосту с чужим наушником в руке, вдруг поняла, что он забыл у неё и этот.

Она рассмеялась. Первый раз за много дней просто так, ни над чем.

А потом пришла домой и достала часы.

Они лежали на столе под лампой, и Элишка, наконец, рассмотрела ключик как следует. Он был тонкий, потёртый, со ржавой оправой, а на кольце, за которое его цепляют, виднелись крошечные насечки, как делают на дверном косяке, отмечая рост ребёнка.

Она взяла лупу.

Насечек было пять.

Четыре из них оставались светлыми, чистыми, едва заметными. Пятая, самая нижняя, потемнела, как будто её только что прижгли.

Элишка долго сидела над ключом. В комнате пахло остывшим чаем, в окне плыла ночь, и вдруг стало очень тихо, потому что даже часы на секунду перестали тикать, словно прислушиваясь к её мыслям.

— Пять, — сказала она. — Пять раз. И одну попытку я уже потратила.

Всё вдруг стало на свои места. Не как озарение, а как медленное, неприятное узнавание: у неё есть конечное число завтра, которые можно переиграть. Не бесконечный подарок, а пять монет, и каждую надо тратить так, чтобы потом не жалеть.

Она могла бы остановиться. Выйти из этой странной игры. Принять сегодняшний день, в котором всё хорошо: часы сданы, Якуб улыбается, и до завтра они, может быть, даже узнают друг друга чуть лучше.

Но в ней, в той части, которая всю жизнь шлифовала колёса, шевельнулось то, что называют перфекционизмом, а на самом деле это просто страх: страх, что если сделать неидеально, то уже нельзя будет исправить.

— Ещё разок, — прошептала Элишка. — Только один раз. Я сделаю всё по-настоящему.

Она вставила ключ в крохотное отверстие, повернула его, и часы вздохнули.