Протокол

Я вернулся в салон и сел напротив неё. Она спала. Или делала вид, что спит; я уже научился различать.

Лампа качалась на проводе, тень от неё ходила по лицу женщины туда и обратно, и каждый раз, когда свет падал на тонкий белый шрам над бровью, внутри у меня что-то отзывалось. Я смотрел на этот шрам и думал: три шва. Тонкая нить. Я сказал ей: «Не шевелись, а то получится улыбка не там».

Она засмеялась.

Вот так это и случилось. Не вспышка, не удар. Просто смех. Чей-то настоящий, низкий, чуть хрипловатый смех, который звучал во мне, как радио в соседней квартире, и я вдруг понял, что слышу его не впервые.

Лодочный сарай номер семь. Запах смолы и мокрого дерева. Нагретые солнцем доски, на которых мы сидели, свесив ноги над водой. Керосиновая лампа, потому что электричества там не было. Женщина с мокрыми волосами рассказывала, как в детстве воровала у отца сигареты, и у неё было вот это лицо. То самое. Только живое, полное, загорелое.

Лив.

Я назвал её имя про себя, и оно открылось, как дверь, которую долго держали запертой.

Я вспомнил всё сразу. Не по порядку: в обратном, как разматывается клубок, когда дёрнешь за нужную нитку. Сначала последнее лето. Мы познакомились в Балестранде, в медпункте, она работала там медсестрой, а я приезжал на подмену. Она была замужем. Она ни разу не сказала об этом первой, а я не спросил. Потом сарай. Ключи, два одинаковых: я напильником сделал на них отметины, чтобы находить замок на ощупь в темноте. Один оставил себе, другой отдал ей.

Потом звонки. Ночные, короткие, всегда одним и тем же шёпотом: «Ты можешь говорить?» Я мог.

Потом та ночь.

Я сидел с закрытыми глазами, но внутри всё стало слишком ясным.

Она позвонила в девять вечера. Сказала: всё, я ухожу. Она ушла бы тогда, она давно собиралась, а он что-то узнал и ждал. «Приезжай к последнему парому, — сказала она. — Я буду на пирсе с чемоданом. Просто приезжай. Я больше не хочу ждать». Я ответил: «Приеду».

Я не приехал.

В девять двадцать меня вызвали на аварию на перевале. Мальчишка на мотоцикле, шестнадцать лет, не выжил. Мы пытались его вытащить полтора часа, и когда я вернулся на станцию, было без десяти двенадцать. Паром давно ушёл. Я сел на кушетку в комнате отдыха, и в шкафчике нашлась бутылка. Чужая, оставленная кем-то на день рождения.

Это был первый раз за десять лет. И я напился так, как напивается человек, который хочет, чтобы его не было.

Я проснулся в шесть утра от звонка. Вызов на пирс в Балестранде. Рядом с причалом нашли женскую туфлю.

Меня замутило. Я встал, прошёл к двери, выглянул на палубу и вернулся, потому что мне нужно было что-то делать с руками.

Я приехал на пирс. Было светло, но холодно и мокро; такой серый ноябрьский рассвет, который не обещает дня. На досках пирса стояла одинокая туфля, чёрная, замшевая, с небольшим каблуком. Я сразу понял, чья она. Из воды торчал чемодан, зацепившийся за сваю.

И чёрная машина. Большая, дорогая, с эмблемой «Сунде Фьордредери» на двери. Она стояла у самого края причала, и около неё, в тёмном пальто, с лицом совершенно спокойным, стоял человек, которого я знал по афишам и по ежегодным благотворительным вечерам. Торбьёрн Сунде. Муж.

Он не плакал. Он вообще ничего не делал, просто смотрел на воду. Когда я подошёл, он повернулся и очень мягко, почти нежно сказал: «Доктор, как хорошо, что приехали именно вы. Я знаю, вы человек деликатный».

Он знал, кто я такой. Тогда я не понял, что это значит.

Мне дали протокол. Несчастный случай: оступилась на скользких досках, упала, течение унесло. Никаких следов борьбы. Лёнсман Берг стоял рядом и молчал. Я смотрел на туфлю, на чемодан, на тёмную воду под пирсом. Я чувствовал во рту вкус вчерашнего алкоголя и свою собственную вину, огромную, как гора.

Если я напишу правду, подумал я, что я скажу? Что она звонила мне? Что я обещал приехать? Что я лежал пьяный, пока она ждала?

Я подписал.

Одной подписью я закрыл дело. Подписью, которая стоила мне только одного: чувства, что я хоть в чём-то остался честным. Потом я сказал себе, что ничего не видел. Что Сунде был просто мужем, приехавшим на место трагедии. Что машина у причала ничего не значит. Я повторял это так долго, что к весне почти поверил.

Я бросил пить, перестал смотреть на воду и навсегда убрал в дальний ящик память о лодочном сарае. Мне хватило сил даже на то, чтобы забыть женщину, которую я любил.

Почти хватило.

Я открыл глаза. Лив лежала на скамье с ровным дыханием и закрытыми глазами. На её лице больше не было ни страха, ни ожидания. Только усталость. Живая, настоящая усталость человека, прошедшего через что-то невыразимое.

Она была жива.

Жива, и я привёз её сюда, на паром, принадлежавший человеку, который семь лет назад стоял на причале в чёрном пальто.

Меня обдало жаром стыда: густым, липким, до самых ушей. Она сказала: «Ты обещал приехать тогда». И я ответил: «Я бы запомнил вас».

Я хотел встать, разбудить её, упасть перед ней на колени и признаться во всём. Но что-то удержало. Страх? Расчёт? Профессиональный рефлекс, что пациенту в шоке нельзя сообщать то, что может его добить? Я не знал. Знал только, что если сейчас скажу ей правду, то потеряю её навсегда. Во второй раз.

Я поднялся, накрыл её плечи пледом и тихо вышел на палубу.

Нет, решил я. Не сейчас. Сначала я выясню, что произошло. Сначала узнаю, кто она, откуда пришла и от кого бежала. А потом скажу ей всё.

Я убеждал себя, что это не трусость. Что это расчёт.

Но я слишком хорошо знал, как выглядит трусость. Я носил её семь лет.