Призрак на Вест-Боу · Розділ 4 з 18

Дело о промокшем сюртуке

В понедельник я отсидела лекцию Эшвуда по социальной истории, спрятавшись на последнем ряду. Часы в моём кармане вывели Аласдэра в аудиторию, и он с жадным любопытством разглядывал проектор, ноутбуки и студентов, которые конспектировали не в тетрадях, а прямо в светящихся плоских досках. «Они пишут на ощупь, — шептал он. — И никто не сидит с чернильным пятном на манжете. Невероятно».

Эшвуд читал великолепно. Он расхаживал перед кафедрой, улыбался, шутил, цитировал на память, и аудитория внимала ему, как внимают хорошей музыке. Он говорил о щедрости как о фундаменте городской жизни, о меценатах, которые строили больницы и школы, о том, что память города держится на тех, кто не пожалел денег. «Юстиниан, — сказал он в какой-то момент, — писал, что закон есть воля постоянная и неизменная воздавать каждому по праву его».

— Он цитирует неправильно, — прошептал Аласдэр мне в самое ухо, и по спине побежал озноб. — Но как красиво. Это самое неприятное.

В конце лекции профессор объявил, что, как и каждый год, семнадцатого декабря в Старом колледже состоится «Вечер основателей», на котором лучшие стипендиаты фонда выступят перед гостями. Аудитория зааплодировала. Аласдэр рядом со мной вдруг похолодел до того, что у меня закоченели пальцы на ручке.

— Что с тобой? — прошептала я, прикрывшись тетрадью.

— Не знаю, — ответил он. — Семнадцатое. Как будто что-то ударило по кости. Я не помню почему.

Когда лекция закончилась, в коридоре меня перехватила Кирсти Дейл, маленький ураган с чёрным каре, фотоаппаратом на шее и блокнотом, из которого торчало не меньше десятка закладок. Она училась на журналистике, редактировала студенческую газету «Университетский курьер» и была единственным человеком на факультете, кто умел хотя бы раз в день заставить меня засмеяться.

— Ты выглядишь как человек, которого ночами преследует эссе, — заявила она вместо приветствия. — Идём на пинту. Нет, не спорь. Я заплачу. Редакция выделила мне бюджет на «общение с источниками», и ты, как ни крути, источник.

— Я не пью, — сказала я, — я на работе.

— Тогда чаю. Слушай, говорят, твоя комната на Вест-Боу с привидениями. — Она вскинула на меня внимательные глаза. — Моя тётя снимала там в семидесятых и ушла через неделю. Бросила чемодан. Рассказывала, что кто-то аккуратно сортировал её почту по датам.

Я рассмеялась. Смех получился чуть громче, чем нужно.

— Тётя, наверное, была просто неорганизованной, — сказала я.

Аласдэр, стоявший у меня за плечом, тихо кашлянул, и я чуть не выдала себя вторым смешком. Кирсти прищурилась, но ничего не сказала. Она умела ждать, и за это я её опасалась.

Вечером того же дня, когда лавка закрылась, я разложила на столе фотографии реестров, которые успела сделать в читальном зале, и мы вдвоём приступили к настоящей работе. Аласдэр больше не шептал. Он говорил громко, жадно, как человек, который долго был немым, и мне оставалось только записывать.

Из реестров вырисовывался портрет. Кинлох, Аласдэр Дональд, из Анструтера, сын пресвитерианского пастора, стипендиат фонда Эшвуда, лучший на курсе по римскому праву. Адрес: Вест-Боу, чердак над книжной лавкой, то есть эта самая комната. На полях, мелким бисерным почерком, чья-то рука, видимо, клерка Макфарлейна, добавила: «Подаёт надежды. Слишком любопытен».

— Слишком любопытен, — повторил Аласдэр и усмехнулся. — Вот и моя эпитафия. Лучше бы написали «слишком скромен».

Ниже, в списке попечителей и слушателей, значилось ещё одно имя, и я вслух зачитала: «Эшвуд, Л. Дж. Слушатель второго курса, попечитель в составе семейной стипендии».

— Лайонел, — сказал Аласдэр, и лицо его неожиданно смягчилось. — Лайонел Эшвуд. Смех и зелёный жилет. Он был… мы были друзьями. Я думаю, были. Он учил меня танцевать. Это было ужасно, я наступил ему на ногу. — Он осёкся. — Эшвуд. Он носил эту фамилию. Те самые Эшвуды?

— Родерик Эшвуд — его правнук, — сказала я. — Если я правильно прочла родословную. А Стипендия Эшвуда оплачивала твоё обучение.

Холод в комнате резко усилился, и я надела второй свитер. Аласдэр стоял у окна, глядя на ночной город, на огни Грассмаркета, на светящуюся вдалеке стену замка. Потом тихо, не оборачиваясь, начал вспоминать: рыжие волосы сестры, её письма, написанные на оборотах рецептов, потому что бумагу в доме берегли. Эффи, девятилетняя девочка с веснушками и железной волей. Отец, молчаливый и строгий, который ни разу не сказал «я горжусь тобой», зато подарил ему часы.

— Вот письмо, — сказал Аласдэр и вдруг замолчал. — Я помню, как она пишет. Я помню первые строки. «Дорогой Аласдэр, мама спрашивает, ешь ли ты горячее. Я сказала, что ты ешь только книги. Отец велел передать, что гордится тобой, но писать об этом не станет, потому что он пресвитерианин. Эффи».

Он улыбнулся, и в улыбке этой было столько тоски, что мне стало больно дышать. Я положила на стол карандаш и спросила, сама не знаю зачем:

— Тебе не страшно? Помнить?

Он обернулся. В темноте его глаза казались прозрачными, как оконное стекло.

— Страшно, — сказал он просто. — Призраки не боятся темноты, мисс Маклауд. Они боятся, что их забудут. Когда последний, кто помнит, перестаёт помнить, ты просто растворяешься, как чернила в воде. — Он пожал плечами. — Но мы с вами сейчас заняты тем, что вспоминаем. Это успокаивает.

Я вдруг сообразила, что до сих пор не сказала ему ни слова о себе. Он знал мою фамилию, мою специальность и мои ошибки в сносках, но не знал, почему я иногда ночью сижу за столом и смотрю в одну точку.

Я рассказала ему про бабушку Морэг. Про Перт, про маленькую квартиру с вечно открытым окном на кухне, про запах овсяных лепёшек и про то, как бабушка вырастила меня после того, как родители разъехались по разным концам света. Про прошлую зиму, когда она тихо ушла в феврале, пока я сидела над курсовой. Про сорок одно голосовое сообщение на моём телефоне, которые я не удаляю, и хотя давно знаю их наизусть, каждый раз перед сном по очереди включаю хотя бы одно.

— Я боюсь, что если удалю, она исчезнет окончательно, — призналась я. — Знаю, что это глупо. Но я собираю всё: открытки, чеки, обрывки записок. Мойра сказала, что у меня «патологическая склонность к архиву». Я, кажется, из-за этого и пошла на исторический.

— Это не глупо, — сказал он. — Это очень по-человечески. И очень по-исторически. — Он приблизился на полшага, но остановился, помня правило. — Знаете, что я думаю? Что историки существуют для того, чтобы никто не растворялся. Вы просто выбрали не тех, кого стоит выбирать, чтобы не огорчаться.

— А кого стоит? — спросила я.

— Тех, кого вы не успели полюбить, — сказал он, и мы оба замолчали.

Было далеко за полночь, когда я, сморённая усталостью и холодом, положила голову на сложенные руки на столе. Я слышала, как Аласдэр что-то тихо рассказывает про римское право, про Юстиниана, про то, что закон — это не набор правил, а способ договориться о том, как не ранить друг друга. Голос его становился всё более далёким и тёплым, хотя сам он был холодным, как шотландское лето.

Я проснулась на рассвете, и на плечах у меня лежало одеяло. Не брошенное, а аккуратно расправленное, с загнутым краем у подбородка. Чуть поодаль, у стены, стоял Аласдэр, прислонившись лбом к стеклу, вымотанный до прозрачности. Он поднял голову, увидел, что я проснулась, и попытался придать лицу невозмутимое выражение, но получилось плохо.

— Вы мёрзли, — сказал он. — Это было… нелегко. Одеяло, как выяснилось, намного тяжелее карточки.

Я ничего не ответила. Я просто смотрела на него и думала о том, что странно тепло бывает порой совсем не там, где ждёшь, и что мне нужно срочно придумать, как это записать в сноске.