Часы, которые идут вспять
Эйнар проснулся на жёсткой лавке у печи, укрытый лоскутным одеялом, которое пахло дымом и селёдкой, и первым делом посмотрел на часы.
Часы были отцовские. Простые, стальные, с белым циферблатом и тонкой секундной стрелкой, которые бабушка вручила ему на восемнадцатилетие, сказав только: «Они всегда идут правильно». Он носил их шесть лет и ни разу не проверял. Правильно значит правильно.
Секундная стрелка шла назад.
Не дёргалась, не застревала, не сходила с ума, как у сломанного механизма. Она шла назад ровно и уверенно, как будто ей всю жизнь было предназначено двигаться именно так. Минутная стрелка ползла вслед за ней. Эйнар приложил часы к уху и услышал тот же ровный тик, только перевёрнутый, как слова, которые читаешь справа налево.
— Это нормально, — сказал кто-то у печи.
Он сел. У печи, спиной к нему, помешивала что-то в кастрюле женщина лет семидесяти, широкая, седая, в шерстяной кофте цвета мокрого асфальта. Она не повернула головы.
— Часы привыкают, — продолжила она. — Они у тебя приличные, честные. Таким тяжелее всего. Они думают, что время, это то, что идёт вперёд, и очень обижаются, когда оно оказывается иным.
— Вы Аста.
— Аста Свейнсдоттир. А ты тот, что измерял колодец. — Она наконец обернулась. Лицо у неё было из тех, которые умеют сердиться только наполовину: правая бровь грозно хмурилась, а левый угол рта в то же время тихонько улыбался. — Одиннадцать метров. Мы его сто сорок лет не мерили. Спасибо. Ешь кашу.
Каша была густая, с маслом и солью, и Эйнар ел её, отмечая про себя, что никогда в жизни ничего вкуснее не пробовал. Он быстро прекратил это отмечать, потому что отметки мешали есть.
— Она у вас живёт, — сказал он. — Моя сестра.
— Три месяца. — Аста села напротив, положив руки на колени. — Ночью рисует. Днём прячется. Не жалуется, не просит, помогает по дому. Вчера не спросила о тебе ни слова, значит, спросила весь день про себя. — Она помолчала. — Хорошая девочка. Грустная.
— Она вернётся домой.
— Вернётся, — согласилась Аста. — Или нет. Тебе рассказали про сотую ночь?
— Рассказали.
— Хозяин сказал «затвердеет»? — Она хмыкнула. — Красиво выразился. Я бы сказала проще: в сотую ночь человек становится частью долины и вылезти из неё не может, как не может стать обратно яблоком то, что стало яблочным пирогом. Но это не угроза. Это календарь.
Эйнар посмотрел на часы, на секундную стрелку, ползущую в обратную сторону.
— А мои часы?
— Показывают, сколько осталось, а не сколько прошло, — сказала Аста. — Это старая шутка долины: у каждого здесь время считает в ту сторону, в какую ему страшнее.
Он хотел заметить, что это ненаучно. Но заметить было нечего: «ненаучно» было здесь слишком маленьким словом.
* * *
В комнату вкатился Лампа, и Эйнар подумал, что у него галлюцинации.
— Прошу прощения, господин, — произнесло существо ростом с чайник и отвесило поклон, от которого у него слетел вязаный колпачок. — Лампа, хульдюфоульк при долине, ответственный за огонь. Должность. Я хотел бы уточнить, сколько у вас с собой свечей.
— У меня нет свечей.
— Совсем?
— Налобный фонарь, — Эйнар достал его, как предъявляют документ. — Батарейки. Две запасные.
Лампа взял фонарь, осмотрел его с таким благоговением, что стало ясно: вещь для него священна. Он понюхал стекло, постучал ногтем по корпусу и вернул хозяину.
— Великолепная вещь, — прошептал он. — Огонь, который не горит. Свет без пламени. Лампа ничего не понимает, но глубоко уважает.
— Я тоже, — сказал Эйнар.
Они посмотрели друг на друга с неожиданной симпатией. Два существа, считавшие в мире всё, до чего могли дотянуться.
— Фрёкен Фрейя на пристани, — сказал Лампа, понизив голос. — Она там с рассвета. Лампа ничего не говорил. Лампа это должность, а должность умеет молчать.
— Спасибо, — сказал Эйнар.
— За что? — искренне удивился Лампа. — Лампа ничего не говорил.
* * *
Пристань была обычной: деревянный настил, три столба, привязанная лодка. Только лодка была совсем особенная. Длинная, неуклюжая, выкрашенная когда-то в голубой цвет, а теперь потрескавшаяся и выцветшая, она лежала на воде так, будто собиралась уплыть уже лет сто, да всё никак не решалась. Фрейя сидела на краю настила, свесив ноги, и рисовала в блокноте.
Он остановился в десяти шагах. Это был его способ подходить к вещам, которые страшно спугнуть: на безопасном расстоянии, с запасом.
Она не обернулась.
— Ты измерял колодец, — сказала она.
— Одиннадцать метров.
— Я знаю.
— Откуда?
— Я просто знаю. — Она перевернула страницу. — Ты всегда сначала что-то измеряешь, а потом уже спрашиваешь.
— Ты в порядке?
Это вышло хуже, чем он репетировал. Репетировал он, честно говоря, фразу «я рад, что ты жива». Но «в порядке» выскочило само, потому что оно было удобным, обкатанным, как галька.
Фрейя наконец повернулась. Она похудела. Волосы стали длиннее, и в них застрял вереск. На ней был чужой свитер, огромный, с оленями, и из рукавов торчали пальцы, перепачканные углём. Ей было девятнадцать, и она выглядела так, будто не спала девять лет подряд.
— Я в порядке, — сказала она. — Мне хорошо. Ты можешь идти домой.
— Ты оставила лист.
— Да.
— Белый.
— Да.
— Мама не спала три ночи.
— Знаю.
— Я не… — он сжал кулаки. — Фрейя, пойми меня правильно. Я не обвиняю. Я просто хочу знать, почему.
Это тоже вышло не так. Слова поворачивались в голове правильными гранями, а выходили колючими.
Фрейя встала. Блокнот упал на настил.
— Почему? — повторила она тихо. — Ты хочешь знать, почему? Ты, который стоял на похоронах бабушки в чёрном костюме и смотрел в телефон?
Эйнар замер.
— Я смотрел прогноз. Чтобы нас не вымочило. Шёл дождь…
— Бабушку хоронили, Эйнар! — она почти закричала, и голос её сорвался. — Бабушку! А ты смотрел на небо, как будто оно было единственной честной вещью в мире! Ты всегда смотришь на небо! Или на цифры! Или на барометр, на колодец, на что угодно, лишь бы не на нас!
— Я смотрел, чтобы тебе не было холодно!
— Мне было холодно! — Она вытерла лицо рукавом. — Мне было так холодно, что я до сих пор не отогрелась! А ты решил, что лучше всего согреет прогноз!
Он стоял и не знал, куда деть руки. Он хотел сказать, что любит её. Что скучал каждую минуту. Что цифры не умеют скучать, а он умеет. Но слова утонули где-то между горлом и ртом, и вместо них вышло:
— Я не умею по-другому.
— Тогда не пытайся, — сказала Фрейя. — Уходи.
— Не уйду.
— Тогда я уйду.
Она подхватила блокнот и пошла по настилу, не оборачиваясь. Эйнар смотрел ей вслед, и на секунду ему захотелось крикнуть что-нибудь, какое-нибудь слово, любое, чтобы она остановилась. Но слово не пришло. Фрейя исчезла за ближайшим домом, оставив после себя только запах угля и сушёного вереска.
Он остался один с лодкой и водой.
— Хорошо начали, — раздался голос за спиной.
Аста стояла у столба, скрестив руки на груди. Левый угол её рта шевельнулся.
— Вы подслушивали.
— Я не подслушивала. Я чинила канат. Очень громко. — Она кивнула на озеро. — Посмотри в воду.
— Зачем?
— Затем, что она не только отражает. Посмотри. Только если не боишься.
Эйнар подошёл к краю настила и посмотрел вниз.
Сначала там было его лицо: бледное, осунувшееся, с красными от недосыпа глазами. Потом рябь пошла по воде, лицо растаяло, и вместо него появилась картинка. Серый августовский день. Дождь. Маленькое кладбище на склоне. Мужчины в чёрном. Гроб, который опускают на ремнях.
Он сам, в тёмном костюме, с зонтом. Не смотрит на гроб. Смотрит вниз, на экран телефона.
И рядом Фрейя. Девятнадцатилетняя, бледная, в слишком тонкой куртке, с мокрыми от дождя волосами. Она не смотрела на гроб тоже. Она смотрела на него. Не отрываясь, с таким отчаянным, молящим лицом, какого он не видел ни разу в жизни. Её губы шевелились. Она хотела что-то сказать. Она держала в кармане сложенный листок, пальцы белели на краю бумаги, и она ждала, что он повернётся.
Он не повернулся.
Эйнар отступил. Вода снова стала водой, чёрной и спокойной. Часы на запястье тихо тикали в обратную сторону.
— Каждый здесь видит одно и то же, — тихо сказала Аста. — День, который хотел бы прожить иначе.
— Она ждала, — сказал Эйнар. Голос звучал чужим. — Она ждала, что я посмотрю.
— Ну, — сказала Аста, и впервые в её голосе не было ни грозности, ни насмешки, — вот теперь ты знаешь, зачем пришёл.
Будь ласка, увійдіть, щоб залишити коментар.