Двенадцать адресов
К вечеру второго дня пути я выучил про Мэгги Тиллман три вещи.
Первое: она поёт в машине. Не мелодично, не фальшиво, а с полной отдачей, как человек, который не слышит собственных ошибок и потому абсолютно счастлив. Второе: она не признаёт разметку на дороге, если та ей не нравится. Третье: у неё в заднем кармане живёт деревянная ложка по имени Дуглас, и она с ней разговаривает.
— Дуглас считает, что ты слишком медленно едешь, — сообщила она, глядя в окно на бесконечные поля сахарного тростника.
— Дуглас не платит за бензин.
— Дуглас платит за всё остальное. Он принимает решения.
Берта ползла по узкой дороге вдоль залива со скоростью, которую Хэнк называл «достойной». Слева тянулись болота, затянутые ряской, и из воды торчали серые стволы кипарисов, увитые испанским мхом. Справа стояли дома на высоких сваях, выкрашенные в цвета, от которых хотелось зажмуриться: розовый, лимонный, ядовито-бирюзовый. Воздух был густой, как суп. Пахло болотом, дымом и жареной рыбой.
Мэгги читала вслух тетрадь, и я наконец-то узнал, что именно написано на последних страницах. Двенадцать адресов, двенадцать имён, и рядом с каждым пометка тёткиным почерком.
«1. Мерси Ландри, Пти-Бейу, Луизиана. Красная фасоль с рисом. Вторник, вечер.
2. Огюст Тибодо, Бей-Сен-Клер, Луизиана. Сом в сливочном соусе. Спросить про сети.
3. Люсиль Бордело, Сен-Реми, Луизиана. Гамбо. Праздник, не забудь надеть фартук».
И так далее: Техас, ещё Техас, потом пустыня и в самом конце Санта-Лусия, штат Нью-Мексико, где значилось только имя «Росарио» и больше ничего.
— Зачем всё это? — спросил я. — Зачем она раздала двенадцать блюд двенадцати незнакомцам?
— Они не незнакомцы, — сказала Мэгги. — Смотри, она пишет напротив каждого, что человек должен вспомнить. Мерси Ландри: «колыбельная». Огюст Тибодо: «первая рыба». Люсиль: «имя того, кто учил танцевать». Это не доставка еды, Рурк. Это возврат.
— Возврат чего?
— Долгов. — Она закрыла тетрадь. — Может, не денежных.
Мы остановились у дома с синими ставнями в Пти-Бейу в половине шестого вечера, на двадцать пять минут раньше срока. Дом стоял на сваях над мутной зелёной водой, к дверям вела шаткая лесенка. На веранде в кресле-качалке сидела маленькая, сухая, как прутик, старуха в клетчатом платке. Она смотрела на нас с таким выражением, какое бывает у людей, которые давно знают, что за ними придут, и потому очень внимательно выбирали, в чём их застанут.
— Вы от Марго, — сказала она вместо приветствия.
— Мы… да, — сказал я. — Я её племянник.
— Я знаю, кто ты. Она рассказывала. Худой был, с большими ушами.
— Уши были нормальные, — обиделся я.
— Ты вырос, — признала старуха. — Входите. Меня зовут Мерси Ландри, и мне семьдесят девять лет. Времени у меня достаточно, но не тратьте его зря.
Мэгги уже вытаскивала из фургона кастрюлю, обёрнутую полотенцем. Она готовила фасоль тем утром на стоянке у реки, и по её виду было ясно, что это был не тот процесс, при котором человек остаётся прежним. Она слушала фасоль. Дважды отходила от плиты, чтобы постоять с закрытыми глазами. Один раз сказала Дугласу: «Тише», хотя он ничего не говорил. Мне она запретила даже стоять рядом, и я сидел на ступеньке фургона с видом человека, которого выгнали из собственной жизни.
Блюдо вышло… В общем, оно пахло так, что у меня подкосились колени. Это была та же красная фасоль, которую я выбрасывал целый день. Но другая. С глубиной. С тем, что должно быть во вкусе, когда ты кладёшь в него не только ингредиенты, но и кого-то.
Ровно в шесть Мэгги поставила перед Мерси Ландри тарелку.
— Горячая, — сказала она. — Как велела Марго.
Старуха не сразу взяла ложку. Посмотрела на дымок, потом на нас. Потом на ложку. Потом вдруг сказала:
— Я не готова.
— К чему? — спросил я.
— Я пятьдесят лет ждала, что вспомню. Теперь, когда вот она, тарелка, мне страшно. А вдруг там не то?
Мэгги присела рядом на корточки. Она сделала это так просто, без всякой торжественности, что я вдруг понял, за что тётя выбрала именно её.
— Мисс Ландри, — сказала она, — я не знаю, что там. Но я знаю, кто готовила рецепт. Она не клала в блюда то, что причиняет боль без причины.
Мерси взяла ложку.
Она ела медленно, с закрытыми глазами. Ложка, ещё одна, ещё. Я стоял на веранде и боялся шевельнуться. Над болотом, где-то в камышах, закричала цапля. Гулко заскрипела качалка.
И вдруг старуха запела.
Это была тихая, надтреснутая песенка на креольском французском, из тех, что поют на ночь детям, когда в доме жарко и за окном шумят лягушки. Слова мне были незнакомы. Но мелодия, когда она дошла до второго куплета, вдруг вздохнула и пошла вверх, и у меня в горле встал ком, хотя я не понимал ни слова.
Мерси допела до конца. Потом открыла глаза, мокрые, но совершенно ясные.
— Я всё время забывала последнюю строчку, — сказала она. — Сочиняла вместо неё свою. Пятьдесят лет. А она была не такая. Мама пела совсем по-другому.
— Какая? — спросила Мэгги.
— Это моё, девочка, — сказала Мерси с улыбкой. — Не твоё и не его. Забери тарелку и скажи Марго, что она нахалка. Только с любовью.
— Она… — я замялся. — Она вам что-нибудь говорила? Про то, куда она уехала?
Мерси внимательно на меня посмотрела.
— В прошлом апреле она сидела вот в этом кресле, где сижу я. Спрашивала про колыбельную. Сказала: «Я принесу её обратно, Мерси. Не сейчас, но принесу». Я не поверила. Дура я старая.
— И всё?
— И всё, — сказала она. — Только ты не расстраивайся, мальчик. Люди, которые возвращают долги, обычно уходят не потому, что умирают.
Когда мы спускались по лесенке, на последней странице тетради появилась новая строка. Кто-то красивым старинным почерком, не Маргиным, вывел: «Принято. М. Л.». И рядом отпечаток пальца, слегка пахнущий красной фасолью.
— Круто, — сказал я.
— Страшновато, — сказала Мэгги.
— Одно другому не мешает.
Огюст Тибодо оказался человеком-скалой. Ему было за шестьдесят, у него были руки, как у лопаты, и усы, из которых можно было сплести небольшую корзину. Он встретил нас на причале в Бей-Сен-Клер на следующее утро, в сапогах и клеёнчатой робе, и сказал вместо приветствия:
— Если вы от Маргерит, то опоздали.
— Мы приехали на пять минут раньше, — сказал я.
— Я ждал её восемь лет.
— Тогда мы всё-таки рано, — сказала Мэгги, и Огюст неожиданно хмыкнул.
Сом в сливочном соусе пах рекой. Я понял это не сразу, но когда Мэгги сняла крышку на причале, я почувствовал и ил, и мокрый деревянный борт, и нагретую солнцем леску. Огюст сидел на ящике из-под наживки, держа тарелку на коленях, как человек, который не знает, что с ней делать.
— Ешьте, мистер Тибодо, — сказала Мэгги. — Остынет.
— Я не люблю, когда мне готовят, — буркнул он. — Я сам рыбу ловлю.
— Тогда попробуйте как рыбак. Как критик.
Он ел очень сосредоточенно и вдруг застыл с ложкой во рту. Лицо у него изменилось. Не сразу. Сначала дрогнули усы, потом лоб разгладился, и каменный человек у нас на глазах превратился в семилетнего мальчика.
— Лодка, — сказал он тихо. — Папина лодка. Синяя, с красной полосой. Он взял меня на сом. Сказал: «Держи, Огюст, обеими руками». Я держал. Рыба была больше меня. Она тянула в воду, а отец стоял сзади и смеялся, как будто от этого зависело, взойдёт ли завтра солнце. Я упал в реку, а он вытащил меня за ремень и сказал: «Вот это улов».
Он замолчал, и мне стало неловко, как бывает неловко, когда застаёшь взрослого человека в минуту слабости. Огюст вытер лицо тыльной стороной ладони.
— Отец умер, когда мне было девять, — сказал он. — Я думал, что от него ничего не осталось, кроме фотографии. Фотография-то у меня всегда была. А вот смех — нет. Я его потерял.
— Теперь нашли, — сказала Мэгги.
— Теперь нашёл. — Он поднял на нас глаза. — Ты, парень, не вздумай думать, что это просто еда. Эта женщина, твоя тётка, она однажды вытащила меня из такого места, откуда не вытаскивают. Я ничего ей не отдал. А она вот… вернула.
— Что вернула? — спросил я.
— Отца, — сказал Огюст просто и встал. — Ждите. Я сейчас.
Он ушёл на лодку, долго что-то там громыхал, потом вернулся с мешком, в котором шевелилось и звенело.
— Это крабы. Не спорьте. Если откажетесь, я обижусь, а я обижаюсь долго.
В тетради появилась строка «Принято. О. Т.» с отпечатком большого пальца и слабым запахом реки.
Вечером мы остановились на пустой парковке у бензоколонки, где под фонарём роились мотыльки. Мэгги варила тех самых крабов на плите Берты, в Генриетте, напевая что-то из репертуара, который лучше не уточнять. Я сидел на ступеньке фургона и смотрел, как из-за горизонта лезет мутная, жёлтая луна.
Зазвонил телефон. Номер был незнакомый. Я ответил.
— Калеб, — сказал Вэнс. — Как ваши дела? Надеюсь, дорога радует.
Я молчал. Мэгги высунулась из окна фургона, приподняв бровь, и я одними губами произнёс: «Хартли». Она сразу перестала напевать.
— Откуда у вас этот номер?
— Я региональный директор, Калеб. Номера — моя профессия. Послушайте. Я не звоню, чтобы вас торопить. Я звоню, чтобы предложить вам нечто очень разумное. Двести тысяч долларов за фургон, тетрадь и ваше согласие передать права на рецепты. Это в двадцать раз больше, чем вы заработаете за год у меня. И в сто раз больше, чем вам заплатит аукцион.
— Откуда вы знаете про аукцион?
— Я многое знаю. Например, что вам предстоит пересечь три штата с фургоном, у которого, говорят, нет нормальной санитарной лицензии. С мотором, который чинил старик из мастерской на Ривер-роуд. На дорогах бывают инспекторы, Калеб. Строгие. С очень длинными списками нарушений.
В голосе не было угрозы. Была забота, и от этого становилось хуже.
— Я не продаю, — сказал я.
— Все так говорят, — мягко сказал Вэнс. — В первый раз. Подумайте. Я никуда не денусь. «Хартли» умеет ждать, а ваш срок, по моим подсчётам, поджимает.
Он положил трубку. Я смотрел на экран, и в животе у меня было неприятное ощущение, будто я проглотил ложку холодного жира.
— Что он хотел? — спросила Мэгги.
— Купить нас.
— Дёшево?
— Двести тысяч.
— Хм. — Мэгги вышла из фургона, вытирая руки полотенцем. — За двести тысяч я бы продала тебя, но Дугласа ни за какие деньги.
— Ты не продаёшь, — сказал я. — Хотя бы мысленно.
— Не продаю, — согласилась она. — Только торгуюсь.
Я не смог улыбнуться. Серый седан на перекрёстке в Порт-Мэрионе вдруг показался мне гораздо менее пустым.
— Знаешь, — сказал я, — я шесть лет варил суп из пакетов. Я думал, что мне нечего терять. А теперь у меня есть дурацкий фургон с именем Берта, невыносимая напарница и тётка, которая то ли мёртвая, то ли нет. И я впервые не хочу, чтобы кто-то у меня это отнял.
Мэгги посмотрела на меня очень внимательно.
— Это самая длинная фраза, которую ты сказал мне за четыре года, — заметила она. — И Дуглас считает её удачной.
— Дуглас вообще не разговаривает.
— Ты просто не умеешь слушать, Рурк.
Она ушла обратно к плите. Над парковкой взошла луна, над Генриеттой поднимался пар, пахнущий крабами и ещё чем-то далёким, речным. Я открыл тетрадь на третьей строке. «Люсиль Бордело, Сен-Реми. Гамбо. Праздник, не забудь надеть фартук».
До праздника оставалось два дня. До зимы сорок с лишним. А до той чистой страницы с моим именем, кажется, не оставалось уже ничего.
Будь ласка, увійдіть, щоб залишити коментар.