Ночь перед жатвой
В жатвенный день в Эшен-Холлоу не учились. Это было правило старше школы: в последний день все, кто мог держать серп или вязать сноп, выходили на Тихое поле, и дети тоже, — даже Пиппа Уэйн, которой доверяли только носить воду в жестяной кружке. Мара знала это от Нелл. И Тильда знала, что Мара знает. Поэтому они договорились так: в полдень, когда взрослые сядут обедать на краю поля, дети по одному отпросятся — «попить», «в уборную», «за платком» — и придут в школу. Каждый своей дорогой. Каждый со своей причиной.
— А если не отпустят? — спросила Мара вечером накануне.
— Отпустят, — сказала Тильда. — В жатву всем не до нас. Они на поле смотрят.
* * *
Утро было ясное, золотое, без ветра. С шести часов Мара слышала с поля звон серпов и голоса. Работали все: Ридли, Гловеры, Кобб, Хольт, женщины в платках, старики. Даже Уолтер Фенн с его спиной сидел на краю поля на перевёрнутом ведре и точил серпы. Они косили от краёв к середине, широким кольцом, и стерня ложилась вокруг чёрного круга — Мара видела из окна, — сужаясь, как петля.
Джори среди них не было. Мара искала его глазами всё утро и не нашла.
В полдень на школьном крыльце появился Бен Хольт. Молча кивнул и прошёл в класс. Через пять минут — близнецы Гловеры, держась за руки. Потом Руби Ланг с соломой в волосах. Нелл Ридли — запыхавшаяся, с куском пирога в руке. Арчи Уэйн, который тащил за руку зарёванную Пиппу. Олли Кобб, который, войдя, первым делом положил Маре на стол яблоко. И последней — Тильда.
Девять. Мара посчитала их, как считала каждое утро. Девять детей сидели за своими партами, в рабочей одежде, пахнущие соломой и потом, и смотрели на неё. Никто не шептался. Даже близнецы.
— Тильда вам рассказала? — спросила Мара.
— Рассказала, — ответил за всех Бен Хольт. — Что вы знаете, как дальше. После «тринадцать».
— И что это для неё, — сказала Руби Ланг. — Для девочки.
Мара посмотрела на них. Ей двадцать пять лет. Она учительница полтора месяца. Она собиралась сделать то, за что любого учителя в любом городе выгнали бы с позором: увести чужих детей ночью в поле, против воли родителей, петь мёртвой девочке. И она знала, что сделает это. Потому что больше некому.
— Я вам сначала скажу правду, — сказала она. — Всю. А потом вы решите. Каждый сам. Кто не захочет — пусть идёт обратно на поле, и я не обижусь, и никто никогда не узнает, что он сюда приходил. Хорошо?
Девять кивков.
И она рассказала. Не всё — не про то, как Ханну положили в землю, не про чёрный круг. Но главное. Что сто сорок лет назад в этой школе училась девочка, которая лучше всех считала и пела. Что её взрослые поставили петь одну, наверху, и не дали допеть. Что она до сих пор поёт — они все её слышали, каждую жатву, тринадцатым голосом. Что она устала и хочет домой. И что в считалке, которую они поют на перемене, есть конец, — его прятали, но он сохранился. И что если спеть его до конца, вниз, — она уйдёт домой.
— А потом? — спросила Нелл.
— А потом поле скажет имена. Тех, кто её туда поставил. И тех, кто потом пел и молчал. — Мара не отвела глаз. — Там будут имена ваших мам и пап. Бабушек. Ваши фамилии.
Тишина. Пиппа Уэйн всхлипнула. Арчи обнял её за плечи.
— Им будет больно? — спросил Олли Кобб тонким голосом. — Маме?
— Им будет стыдно, — сказала Мара. — Очень стыдно. Это хуже, чем больно, наверное. Но от стыда не умирают, Олли. От стыда только… — она подбирала слово, — только перестают врать. Иногда.
Олли подумал. Потом кивнул — серьёзно, по-взрослому.
— Тогда ладно, — сказал он.
Никто не ушёл.
* * *
Она спела им шесть строк — тихо, на мотив считалки. «Тринадцать — Ханна Аске. Ни креста ей, ни огласки…» Она боялась, что придётся учить долго, что малыши собьются, что слова покажутся им страшными. Но после первого же раза Нелл Ридли повторила за ней все шесть — без ошибки. После второго — пели все.
А потом Мара села за фисгармонию и сыграла свои шесть тактов. Строку Ханны — вниз. Домой.
И Пиппа Уэйн, шестилетняя, которая плакала по утрам и засыпала на уроках, — Пиппа вдруг подняла голову и запела. Без слов, тонко, на «а-а-а», — точно в ноту, следом за фисгармонией, ступенька за ступенькой, вниз. Будто знала. Мара перестала играть от неожиданности, а Пиппа допела одна, до самой нижней ноты, и замолчала, и смутилась, когда все на неё уставились.
— Я это во сне слышу, — сказала она шёпотом и спряталась за брата. — Девочка поёт. Только она всегда вверх, а я хотела вниз.
— Я тоже слышу, — сказал Бен Хольт, не отрывая глаз от окна. — Во сне. С прошлой жатвы.
— И я, — сказала Руби.
— И мы, — сказали близнецы Гловеры вместе.
Мара смотрела на них, и ей хотелось плакать, и она не плакала. Девять детей. Каждую жатву они лежали в постелях, а с поля, через закрытые окна, к ним шёл голос девочки, которая хотела вниз, — и они слышали. И молчали, потому что так было положено. И смеялись на переменах «ха-ха», и бежали врассыпную. Сто сорок лет дети Эшен-Холлоу знали, где дом. Их просто никто не спрашивал.
— Хорошо, — сказала она. — Ещё раз. Все вместе. С начала.
* * *
Они разошлись к часу — по одному, разными дорогами, обратно на поле. Тильда уходила последней.
— Когда? — спросила она у двери.
— В седьмую песню. На поле. — Мара развернула на столе листок, на котором утром нарисовала план: церковь, кладбище, поле, развалины фермы Аске. — Встретимся здесь. — Она ткнула карандашом в развалины. — Туда ведёт тропа от холма, через огороды, — та, по которой я ходила с Джори. Они начинают в десять, седьмая — в четыре утра. Выходите в три. Все вместе, от твоего дома, он крайний. Сможешь?
— Смогу, — сказала Тильда.
Она ушла. Мара осталась одна. Сложила план. Посмотрела в окно.
На двери церкви висело объявление.
Его не было утром — она бы заметила. Кремовая бумага, красивый почерк. Мара вышла на крыльцо и пошла через выгон, медленно, будто прогуливаясь, и прочитала, не останавливаясь, проходя мимо:
«В связи с беспокойством поля жатвенное пение начнётся сегодня в СЕМЬ часов вечера. Хористам явиться к шести. Жителям — соблюдать тишину и не выходить из домов. О. Д.».
В семь. Не в десять. На три часа раньше.
Мара считала на ходу, загибая пальцы в кармане. Семь вечера — первая. Восемь, девять, десять, одиннадцать, полночь. Седьмая — в час ночи. Не в четыре.
Дети выйдут в три. Через два часа после того, как всё кончится.
Она остановилась посреди выгона. Данмор не знал про детей. Он не мог знать. Он просто хотел, чтобы ночь была длиннее, чтобы Ханну держали дольше, — потому что поле беспокоится. Но получилось так, будто он знал. Будто кто-то сдвинул все часы в долине на три часа вперёд, — и её часы тоже.
Она пошла к дому Брандов не задами, а прямо по улице — быстро, не прячась, потому что прятаться было некогда. Было без двадцати шесть. Хелен уже ушла в церковь — Мара видела её на выгоне с фонарём. Тильда открыла заднюю дверь после первого стука, будто ждала за ней.
— В полночь, — сказала Мара. — Не в три. Они начинают в семь. Седьмая — в час.
Тильда не переспросила. Посчитала про себя — Мара видела, как шевельнулся палец, — и кивнула.
— Я передам, — сказала она. — У нас свой телеграф. Фонариком из окна, через огороды. Бен научил. — Она помедлила. — Мисс, а вы?
— А я буду там раньше всех.
* * *
В шесть, когда хористы потянулись к церкви с фонарями, в дверь её квартиры постучали. Три раза, коротко, неуверенно.
Мара открыла.
Джори стоял на верхней ступеньке. Без фонаря, без чистой рубашки, в рабочей куртке, с соломой на рукаве. Глаза красные — то ли от недосыпа, то ли от чего-то ещё.
— Я не пою сегодня, — сказал он. — Отец встанет сам. Мать… — Он махнул рукой. — Я сказал ей, что уйду из дома, если она меня поставит. Она поверила. Отец встанет. Двенадцать будет.
Мара молчала.
— Я знаю, что ты меня не простишь, — сказал он. — Я и не прошу. Я прошу — дай мне что-нибудь сделать. Что угодно. Ты ведь что-то задумала. Я видел детей. Они в полдень с поля уходили по одному. Тильда последняя.
Мара смотрела на него долго. На солому на рукаве. На красные глаза. На руки — большие, плотницкие, — которые он не знал, куда деть.
— Ильза, — сказала она наконец. — В старой богадельне за церковью. Второй этаж, окно с решёткой. Ключ у Агнес.
Джори выпрямился.
— Агнес вешает ключи в ризнице, когда поёт, — сказал он быстро. — Всегда. На гвоздь за дверью. У неё в жатву фартук без карманов, ключи звенят, мешают. Она их снимает перед первой песней и надевает после седьмой. Я с детства знаю. Я звонил вместо отца — ризница прямо под колокольней.
— Ты сможешь?
— Смогу. — Он помолчал. — А потом?
— Потом приведи её к развалинам Аске. До часу ночи. — Мара помедлила. — Если она сможет идти.
Джори кивнул. Повернулся. Остановился на второй ступеньке, не оборачиваясь.
— Мара. Я тогда… в субботу, на развалинах. Когда ты сказала «кроме тебя у меня никого нет». — Голос у него сел. — Я это теперь всю жизнь буду помнить. Что ты так сказала, а я…
— Иди, Джори, — сказала Мара. — Иди. Время.
Он ушёл.
В семь ударил колокол. Не один раз, как обычно, а семь — медленно, низко, с долгими паузами, так что звук каждого удара успевал докатиться до холмов и вернуться. Мара стояла у окна. На ступенях церкви, один за другим, вставали фонари. Двенадцать. Уолтер Фенн — согнутый, держась одной рукой за перила, — с краю, первым.
Мистер Данмор встал перед хором и поднял руку.
И поле за церковью — она видела это ясно в закатном свете, — стерня вокруг чёрного круга, последний несжатый сноп в середине, у самого края черноты, — поле качнулось. Без ветра. Один раз, от края к центру. Как качается вода в чаше, когда её ставят на стол.
Хор запел первую песню.
Будь ласка, увійдіть, щоб залишити коментар.