Тринадцатый голос · Розділ 16 з 20

Предательство

Джори постучал в половине двенадцатого, когда репетиция кончилась.

Мара узнала его стук — три коротких, неуверенных, — и долго стояла за дверью, держа руку на ключе. Потом открыла. Он стоял на верхней ступеньке, без фонаря, в той же чистой рубашке, в которой пел, и от него пахло церковным воском и чем-то крепким — Ридли, наверное, налил хористам после репетиции, как всегда наливал.

— Ты слышала, — сказал он. Не спросил.

— Слышала. У тебя красивый голос.

Он вздрогнул, как от удара.

— Не надо.

— Я серьёзно. — Она отступила, пропуская его. — Входи. Чаю?

Он вошёл, но не сел. Стоял посреди кухни, огромный, растерянный, задевая плечом лампу, так что тени качались по стенам.

— Данмор говорил со мной, — сказал он. — Вчера, после тебя. И сегодня, перед репетицией. Долго. — Он сглотнул. — Он сказал: если ты не встанешь, Ханна пойдёт к Тильде. Что Тильда разбирает слова. Что Хелен в девять лет чуть не ушла за ней — её на краю поля поймали, в одной рубашке, в жатвенную ночь. Что у Брандов это в крови. — Он поднял на неё глаза. — Это правда? Тильда разбирает?

— Не знаю, — честно сказала Мара. — Может быть.

— Тогда как ты можешь…

— Джори, — сказала она. — Послушай меня. Я говорила с ней.

Он замолчал.

Она рассказала. Про перемену, про пыль в солнечном свете, про «мисс, а когда домой?». Про мисс Грей, которая обещала прийти. Про то, что Ханна засмеялась вместе с детьми на выгоне. Про то, что ей холодно наверху. Она рассказала про строку, которую записала вечером, — шесть тактов вниз, домой, — и хотела показать ему блокнот, но он не взял.

— И ты её допоёшь, — сказал он. — Ханну. В среду.

— Да.

— И назовёшь имена. Вслух. Все двенадцать.

— Да.

— А потом поле, — сказал Джори тихо, — назовёт остальные. Сто сорок лет имён. Мою мать. Моего отца. Меня — я теперь в хоре, Мара. Я первый голос. Я наследник доли. — Он прислонился к косяку, будто ноги его не держали. — Ты понимаешь, что ты собираешься сделать? С ними? Со мной? Ты не знаешь, что будет потом. Никто не знает. Может, поле просто скажет. А может, оно…

— Её держат в земле сто сорок лет, Джори.

— Я знаю!

Он крикнул это — впервые за всё время, что она его знала, — и сам испугался своего крика. Лампа качнулась. Они стояли и смотрели друг на друга.

— Я знаю, — повторил он шёпотом. — Я с восьми лет знаю. Я просто… Я не могу, Мара. Я не могу выбирать между ней и ими. Она мёртвая. А они живые.

— Она не мёртвая, — сказала Мара. — В этом всё и дело. Она не мёртвая и не живая. Она ждёт.

Джори смотрел на неё долго. Потом развернулся и вышел, не сказав больше ни слова, и она слышала, как он спускается по четырнадцати ступенькам — тяжело, медленно, как старик, — и как хлопает внизу дверь.

* * *

Во вторник утром, за полчаса до уроков, Мара открыла фисгармонию.

Она не собиралась. Она просто хотела ещё раз сыграть свои шесть тактов, пока никого нет, — проверить, не ошиблась ли ночью в какой-нибудь ноте. Сняла стопку карт, подняла крышку, — и увидела пустой деревянный короб над мехами. Пыль. Один сиплый язычок, отогнутый вбок.

Журнала не было.

Она стояла над открытой фисгармонией, и ей казалось, что пол медленно уходит из-под ног, как уходит палуба. Потом она закрыла крышку. Положила сверху карты. Ровно, как лежали. И подошла к окну.

Над домом мистера Данмора, за церковью, из трубы шёл дым.

Утро было тёплое, безветренное, солнечное — бабье лето, сказала бы мама. Ни в одном доме на выгоне печей не топили. Дым шёл только из одной трубы. Серый, густой, ровный. Он поднимался столбом и таял в синем небе, и Мара смотрела на него, пока на крыльце не затопали дети.

* * *

Она отвела уроки. Она не помнила потом ни одного — только то, что Тильда весь день смотрела на неё, а она не смотрела на Тильду.

После уроков она пошла за церковь.

Сад мистера Данмора был, как всегда, безупречен — ни одного сорняка, ни одного упавшего листа. Но за сараем, у самой кладбищенской стены, где Данмор, видимо, жёг садовый мусор, была выложенная кирпичом яма для золы. Мара перелезла через низкую ограду — сама удивляясь, как легко у неё теперь получается лазить через ограды и окна, — и присела над ямой.

Зола была ещё тёплая. Серая, мелкая, с чёрными хлопьями. Мара разгребла её палкой. Хлопья рассыпались. Коленкор обложки сгорел почти целиком — остался только уголок, коричневый, обугленный по краю. А под ним, в самой глубине, где не догорело, — несколько клочков бумаги. Жёлтой, ломкой, с коричневыми буквами.

Она вытащила самый большой. Осторожно, кончиками пальцев, как вытаскивают занозу. Клочок был размером с ладонь, края обуглены, середина цела. Тонкий наклонный почерк, длинные хвостики у «д» и «у»:

«…Аске — лучшая в классе по счёту. Решает в уме быстрее, чем я…»

Больше ничего не сохранилось. Мара сложила клочок в спичечный коробок — тот, где раньше лежало тёмное зерно, — и сунула в карман. И только тогда поняла, что у неё трясутся руки.

Знали двое. Она и Джори. Фисгармония. Сверху карты.

«Тогда не говори мне, куда ты его спрятала. Чтобы я не знал».

* * *

Он ждал её у школьной калитки. Стоял, прислонившись к изгороди, — как стоял тогда у кладбищенской калитки в ночь на поле, — и смотрел в землю. Когда она подошла, он поднял голову, и она увидела его лицо и поняла, что ему не нужно ничего говорить. Но он сказал.

— Это я.

— Я знаю.

— Ночью. После тебя. Я пошёл к нему. — Слова выходили с трудом, по одному, как камни из земли. — Он сказал… Он вчера ещё сказал: пока у неё есть журнал, она будет думать, что у неё есть выход. Полиция. Доказательства. Что она надеется уехать и всё рассказать. А выхода нет, Мара. Мост, автобус, туман — ты сама видела. Он сказал: без журнала ей не на что будет надеяться. Она успокоится. Встанет. И Тильда будет в безопасности.

— И ты поверил.

— Я хотел, чтобы Тильда была в безопасности. — Он смотрел ей в глаза, и это было хуже, чем если бы он отводил взгляд. — И ты тоже. Он сказал: о ней будут заботиться. Как об Ильзе. Ей будет не больно.

— Как об Ильзе, — повторила Мара. — Которая шесть лет сидит в богадельне за решёткой и не может сказать ни слова. И которой Агнес носит обед на подносе. Ты это называешь «заботиться»?

Джори побелел. Так, как, по его рассказу, побелела его мать, когда восьмилетний сын сказал «тринадцать».

— В богадельне? — сказал он. — Ильза… здесь? Она здесь?

Он не знал. Мара видела, что он не знал. Ему тоже сказали — «уехала к сестре». Ему тоже всю жизнь говорили то, что удобно.

— Уходи, Джори, — сказала она. Без злости. Просто устало. — Уходи. Пой свой первый голос.

Он постоял ещё секунду. Хотел что-то сказать — она видела, как шевельнулись губы, — и не сказал. Повернулся и пошёл через выгон, не к своему дому, а куда-то в сторону, к полям, и шёл, не оглядываясь, пока не скрылся за домами.

* * *

Вечером она сидела на крыльце школы одна. Солнце садилось за холмы. На выгоне было пусто. До репетиции оставалось два часа, до жатвенной ночи — меньше суток. Журнала больше не было. Письмо Ильзы — три листка шариковой ручкой — никто бы не принял всерьёз. Клочок в спичечном коробке. Шесть строк в блокноте, записанные со слов девяностооднолетней старухи, которая «путается». Шесть тактов нот.

Всё, что можно было сжечь, сожгли.

— Мисс.

Тильда стояла у калитки. В светлой куртке, с туго заплетёнными волосами. Как она подошла — Мара не слышала.

— Тильда. Тебе нельзя сюда. Мама…

— Мама на кухне плачет, — сказала Тильда. — Она теперь всё время плачет. Я ушла. — Она подошла и села рядом на ступеньку, близко, плечом к локтю, как у бабушкиной калитки. — Мисс. Я вас вчера слышала. В классе, вечером. Как вы играли. Я под окном стояла.

Мара повернулась к ней.

— Вы нашли, как домой, — сказала Тильда. Не спросила. — Я узнала. Это же считалка. Только наоборот. С тринадцати вниз.

— Тильда…

— Бабушка велела вам сказать. — Тильда смотрела не на Мару, а на церковь, на ступени, где завтра встанут двенадцать фонарей. — Она сказала: ответ должны петь те, кто не брал. Кто доли не брал. Кто не пел и не молчал. Она сказала: взрослые все брали, мисс, даже кто не хотел. — Тильда помолчала. — Дети не брали.

Мара смотрела на неё. Двенадцатилетнюю, с туго заплетёнными косами и светлыми серьёзными глазами.

— Дети, — повторила она.

— Мы все знаем считалку, — сказала Тильда. — Все девять. Мы её с трёх лет поём. Каждый день. На каждой перемене. — Она наконец повернула голову к Маре. — Мисс, они журнал сожгли. Я видела дым. А считалку же нельзя сжечь. Она же у нас во рту.

И Мара засмеялась. Впервые за много дней — коротко, неожиданно, почти до слёз. Потому что это было так просто. Так просто, что сто сорок лет никто не догадался. Дети, которые видели всё с крыльца школы в восемьдесят шестом, сложили считалку, чтобы помнить. Взрослые выпороли из неё конец. Но мелодию выпороть не смогли. Мелодия жила. Каждый день. На каждой перемене. Девять детских голосов, двенадцать ступеней вверх, «тринадцать — ха!» — и врассыпную.

Им не хватало только последних шести строк. И дороги вниз.

— Тильда, — сказала Мара. — Сколько ты можешь собрать? Завтра. Чтобы родители не знали.

Тильда подумала. Постучала пальцем по колену — считала.

— Всех, — сказала она.