Две сестры, одна крыша · Розділ 18 з 18

Письмо без обратного адреса

В начале апреля, в субботу, когда Беа приехала на выходные, а Фин уже вернулся в Лидс, сёстры решили наконец разобрать коробку «Сад. Разное». Хью просил. Он хотел, чтобы садовые тетради стояли внизу, на полке у окна музыкальной комнаты, откуда видно сад. Хотел их перечитывать. Ада сказала, что это отличное упражнение для чтения: короткие фразы, знакомые слова, и никаких сюжетов, в которых можно потеряться.

Они спустили коробку с чердака и сели разбирать на кухне. Беа раскладывала тетради по годам, по датам на корешках, в стопки. Колетт протирала каждую влажной тряпкой, потому что тетради за годы на чердаке покрылись пылью и тонким налётом соли от морского воздуха.

— Шестьдесят восьмая, — говорила Беа. — Шестьдесят девятая. Тут пропуск. Потом семьдесят пятая.

Тетради начинались задолго до их рождения. Самые старые были тонкие, в бумажных обложках, почерк в них был круглый, девичий, ещё не мамин. «Посадила маргаритки у крыльца. Папа говорит, что это сорняк».

Самая старая тетрадь оказалась толще остальных. Колетт провела по ней тряпкой и почувствовала под пальцами, что задняя обложка неровная, как будто под ней что-то есть. Обложка была картонная, обтянутая тканью, и с изнанки, в самом углу, ткань отклеилась. Колетт подцепила её ногтем.

Под тканью, между картоном и обложкой, лежал конверт. Тонкий, пожелтевший, заклеенный. Без марки. Без адреса. На лицевой стороне было написано одно слово, тем же круглым девичьим почерком, чернилами, которые выцвели до цвета слабого чая:

«Томасу».

Колетт положила конверт на стол. Беа перестала раскладывать тетради.

Они смотрели на конверт долго. Потом Беа сказала:

— У нас нет никакого Томаса.

— Нет, — согласилась Колетт.

— Ни в папиной родне, ни в маминой. Я знаю всех. Я делала генеалогическое дерево для Фина, в школу.

— Я знаю, что ты делала. Ты всегда всё делаешь.

Они снова посмотрели на конверт.

— Надо открыть? — спросила Колетт.

— Не нам, — сказала Беа.

Она сказала это не сразу, и было видно, чего ей это стоило. Беа, которая всегда проверяла. Беа, которая одиннадцать лет не знала, что было в одном кивке, и мучилась этим незнанием больше, чем любым знанием. Колетт посмотрела на сестру с уважением, которого раньше в себе не находила.

Они понесли конверт отцу.

Хью сидел в кресле у окна, с садовой тетрадью на коленях, и шевелил губами, читая по складам. Была середина дня, солнце, в саду у забора из земли уже показались бледные ростки душистого горошка, три ряда. Беа положила конверт ему на тетрадь. Ничего не сказала. Колетт встала рядом.

Хью посмотрел на конверт.

Сёстры потом много раз вспоминали его лицо в эту минуту. И обе вспоминали одинаково, это было первое, что они запомнили одинаково за много лет. Лицо у него не удивилось. Оно не испугалось. Оно просто стало очень старым, сразу, на минуту, как бывает у людей, когда вдруг возвращается что-то, о чём они думали каждый день, но не ожидали увидеть снова.

Он взял конверт левой рукой. Подержал. Провёл большим пальцем по слову «Томасу», по выцветшим чернилам, медленно, как проводят по струне, проверяя, не фальшивит ли.

Долго молчал.

Потом поднял глаза на дочерей и кивнул. Один раз. Коротко.

— Знал, — сказал он. — Всегда.

И больше ничего. Он положил конверт обратно на садовую тетрадь, поверх, и накрыл его ладонью. Не так, будто прятал. А так, будто держал на месте, чтобы не унесло ветром.

— Пап, — сказала Колетт. — Кто это?

Хью посмотрел в окно, на сад, на нарциссы, которые называл «Джун», на три ряда горошка у забора.

— Потом, — сказал он. — Слова. Нужны. Много.

Сёстры переглянулись. Беа видела лицо Колетт, и Колетт видела лицо Беа, и каждая знала, о чём думает другая, так же точно, как знали когда-то, в детстве, когда спали в соседних комнатах за тонкой стеной и перестукивались по ночам. Томас. Мальчик. Письмо, написанное мамой задолго до того, как она стала их мамой. Задолго до папы, может быть. И спрятанное так, чтобы нашли, только если очень долго и очень бережно разбирать.

В этой семье был ещё один человек. О котором никто никогда не говорил. О котором мама знала всю жизнь. И папа, оказывается, тоже.

Вечером они мыли посуду. Беа мыла, Колетт вытирала. Кухня была узкая, локти задевали друг друга, никто не отодвигался. Вода шумела. Кран больше не капал: его починил в феврале рыжий кровельщик, заодно и бесплатно.

— Если его искать, — сказала Колетт, глядя в тёмное окно, где отражались они обе, — то с чего начать?

Беа вытерла руки о полотенце. Мамино, в синюю клетку.

— Со списка, — сказала она.

Колетт засмеялась.

— Разумеется, — сказала она. — Со списка. Где тетрадь?

Беа принесла тетрадь. Открыла на чистой странице. Написала вверху: «Томас». Подумала. Протянула ручку сестре.

— Пиши ты, — сказала она. — У тебя люди всё рассказывают.

Колетт взяла ручку. За стеной, в музыкальной комнате, отец, неловко, одним пальцем левой руки, взял на рояле ноту ля. Чистую, долгую, настроенную. Она повисла в доме на Чапел-лейн и держалась, пока не растворилась в тишине, в которой больше никто не прятался.

Над ними в ту ночь пошёл дождь, первый весенний, тёплый. Он стучал по новой черепице долго и ровно. Ведро на чердаке осталось сухим.