Две сестры, одна крыша · Розділ 17 з 18

Март

Весна пришла в Сэнд-Хитон, как всегда, поздно и неуверенно, как гость, который не знает, рады ли ему. В начале марта ещё дул северный ветер, а в середине вдруг потеплело, и в саду за домом на Чапел-лейн из земли полезло всё, что Джун сажала там тридцать лет и что с тех пор росло само, без присмотра, упрямо и беспорядочно.

Хью теперь ходил. С тростью, медленно, подволакивая правую ногу, но ходил. Каждое утро, если не было дождя, он выходил в сад и совершал обход, как когда-то обходил рояли в концертном зале Нориджа перед выступлениями: вдоль забора, мимо старой яблони, до сарая и обратно. Он останавливался у каждого куста, трогал тростью землю и говорил названия. Иногда правильно. Иногда нет. «Роза», — говорил он над пионами. «Джун», — говорил он над нарциссами, и это, как решили сёстры, было правильно, потому что нарциссы сажала она.

Колетт нашла среди садовых тетрадей ту, где было написано: «Март. Посеяла душистый горошек у забора, три ряда. Беа помогала, Колетт ела землю». Она показала её Беа. В выходные они посеяли у забора душистый горошек. Три ряда. Беа размечала ряды по верёвочке, натянутой между колышками. Колетт сыпала семена как попало. Землю никто не ел, хотя Колетт предлагала.

Беа вернулась на работу в январе. Не в офис: в Лидсе ей разрешили работать из дома четыре дня в неделю, и в пятницу вечером она садилась в синий «вольво» с вмятиной на заднем крыле и ехала на побережье. Три с половиной часа. В понедельник утром уезжала обратно. Фин жил то у неё, то у отца, и они с Беа теперь разговаривали по телефону каждый вечер, иногда целых пять минут, что по меркам шестнадцатилетнего было почти исповедью.

На пасхальные каникулы, в конце марта, Фин приехал в Сэнд-Хитон. Первый раз за десять лет: деда он все эти годы видел только в Лидсе, когда тот изредка приезжал к ним на Рождество. Высокий, нескладный, в капюшоне, с наушниками, которые он не вынимал из ушей первые три часа. На четвёртый час Хью позвал его в музыкальную комнату, открыл крышку рояля, дал ему в руку камертон и сказал: «Ля». Фин посмотрел на камертон, как на инопланетный предмет. Хью стукнул камертоном о колено и поднёс к уху внука. Фин послушал. Вынул наушники.

К концу недели они вдвоём настроили «Бродвуд». Хью показывал левой рукой, говорил одно слово, иногда не то, Фин крутил ключом колки. Беа стояла в дверях и слушала, как в доме, где одиннадцать лет никто не играл, снова звучат чистые ноты, одна за другой, и держала себя за локти, чтобы не расплакаться при сыне.

Крышу чинили той же весной. Деньги пришли в феврале: одиннадцать тысяч шестьсот сорок фунтов, до последнего пенни, переводом от адвоката Виктора Холлоуэя, по мировому соглашению. Беа положила квитанцию о возврате в тетрадь, рядом с квитанциями за «этап первый, второй, третий». Кровельщика нашла Колетт, по рекомендации рыбника с субботнего рынка: молодой, рыжий, из Холта, с настоящей фирмой, которая настоящим образом значилась в реестре. Беа проверила. Фин две недели каникул ходил за кровельщиком по пятам, таскал черепицу, лазил по стремянке и под конец сам уложил последний ряд, над чердаком, там, где раньше светилась щель размером с монету. В первый же дождь Беа поднялась на чердак. Ведро было сухое. Она постояла над ним, как стоят над чем-то очень хорошим, что трудно объяснить словами, и спустилась.

Однажды вечером Фин сидел с Колетт на кухне. Беа была в музыкальной комнате, укладывала отца. Фин вертел в руках мамину синюю кружку со сколом на ручке и спросил, не поднимая глаз, так, как спрашивают шестнадцатилетние, когда вопрос для них важный:

— А вы с мамой, получается, помирились?

Колетт подумала.

— Я её не простила, — сказала она серьёзно. — Просто в этом доме мне стало негде дальше злиться.

Фин посмотрел на неё с подозрением.

— У нас было одиннадцать лет молчания, — сказала Колетт, — и примерно одиннадцать дней, чтобы его отменить. Мы, конечно, не уложились. Мы вообще ни во что не укладываемся. Это семейное.

— Я всё слышу! — крикнула Беа из музыкальной комнаты. — Стены тонкие!

— Мы знаем! — крикнула Колетт в ответ.

Фин засмеялся, впервые за всю неделю, громко, по-мальчишески, и сразу стал похож на Беа в детстве так сильно, что Колетт на секунду растерялась.

Кружка, кстати, та самая, мамина, синяя, со сколом, больше не висела на крючке. Из неё пили. Кто успевал первой, та и пила. Первые две недели они по привычке вежливо уступали её друг другу, потом перестали уступать, потом перестали замечать, и это, как сказала бы Ада, было лучшим признаком выздоровления.

Ада, между прочим, заходила уже не каждый день, а раз в неделю, по средам. Хью говорил короткими фразами, по три, иногда по четыре слова. Правая рука понемногу возвращалась. На последнем занятии в марте Ада попросила его написать что-нибудь правой. Он написал, криво, большими буквами: «АДА ЗАНУДА». Ада сказала, что это лучший комплимент в её карьере, и забрала листок себе.

Беа однажды провожала её до двери, и Ада, застёгивая пальто, спросила:

— Ну что, заговорили?

Беа подумала.

— Одни семьи исцеляются речами, — сказала она. — Наша исцелялась в основном за мытьём посуды. И в основном молча.

Ада засмеялась и сказала, что запишет.

В конце марта Колетт сказала, что остаётся. Сказала за ужином, как сообщают о погоде. Что переводить можно откуда угодно. Что квартиру в Лиссабоне она сдаст, ту, где пол скрипит в трёх местах. Что отцу нужен кто-то постоянно, а она всё равно всё время мёрзнет в Португалии, потому что там не топят. Беа слушала и кивала, и ничего не сказала, потому что если бы открыла рот, то сказала бы что-нибудь неуместное, вроде «спасибо».

Вместо этого, после ужина, она сняла со своего кольца ключ от дома, новый, из Холта, и положила его на стол перед сестрой.

— Сделай дубликат для Фина, — сказала она. — Раз уж ты теперь знаешь, где мастерская.

Колетт посмотрела на ключ. На кольце рядом с ним висел старый ключ от гаража, который снесли пять лет назад.

— А этот от чего?

— Ни от чего, — сказала Беа. — Просто.

Колетт взяла кольцо целиком, вместе с ключом ни от чего, и положила в карман. Беа не стала просить его обратно.