Две сестры, одна крыша · Розділ 16 з 18

Слово, которое он не мог написать

Утром после той ночи они проспали. Обе. Впервые с тех пор, как приехали. Беа проснулась в девятом часу от того, что в окно било солнце, низкое, декабрьское, и полежала, не понимая, почему не звонил будильник. Потом вспомнила, что сама его выключила в четыре утра, когда они наконец поднялись наверх, и что Колетт на лестнице, на третьей ступеньке, сказала ей: «Спокойной ночи», а она ответила: «Уже утро», и обе засмеялись, как дуры, шёпотом, чтобы не разбудить отца.

Отец не спал. Когда Беа спустилась, он сидел в кресле у окна, одетый. Сам. Рубашка была застёгнута криво, на одну пуговицу вниз, но он оделся сам, одной левой рукой, и на это у него, наверное, ушёл час. Он смотрел на дверь и ждал.

Колетт спустилась через пять минут, с опухшими глазами, в том же свитере. Остановилась в дверях рядом с сестрой. Хью смотрел на них обеих. Лицо у него было такое, какого они не видели с больницы: собранное, упрямое, как у человека, который долго настраивал струну и вот сейчас потянет колок в последний раз.

— Сядьте, — сказал он.

Слово пришло правильным. Они сели. Беа на подоконник, Колетт на край кровати. Потом, не сговариваясь, обе пересели ближе, на два стула, по обе стороны его кресла.

Хью открыл рот. Закрыл. Лицо у него напряглось, левая рука сжала подлокотник. Беа видела, как он ищет слово, как оно ускользает от него, как рыба из рук, и как он снова его ловит. Колетт хотела что-то сказать, помочь, подсказать, и Беа, не глядя, положила ладонь ей на колено: не надо. Ада говорила: не гадайте.

— Про… — сказал Хью. — Про…

Он остановился. Закрыл глаза. Вдохнул.

— Прости, — сказал он.

Это было оно. Второе слово с листа в блокноте Ады. То самое «Пр…» с петлёй, уходящей за край линейки. Не «продал». Не «пропало». «Прости».

Он открыл глаза и посмотрел на Беа. Потом на Колетт. Потом сказал ещё, медленно, по одному слову, с паузами, в которые помещалась целая жизнь:

— Я. Знал. Джун. Просила. Я. Слышал. Звонок.

Он поднял левую руку и показал пальцем на кухонную дверь. Туда, где одиннадцать лет назад стоял со стаканом воды в руке.

— Молчал, — сказал он. — Думал. Сами. Разберутся.

Он опустил руку.

— Не. Разобрались, — сказал Хью Эшкрофт. И добавил, отчётливо, с горькой, кривой, половинной улыбкой: — Суп.

Первой рассердилась Колетт. Это было понятно: Колетт всегда первой сердилась. Она вскочила, прошлась по комнате, от рояля к окну и обратно, и сказала: «Пап. Одиннадцать лет. Одиннадцать лет, пап!» И голос у неё сорвался.

А потом, к собственному удивлению, рассердилась Беа. Беа, которая никогда не сердилась на отца, ни в детстве, ни потом, которая всегда находила ему оправдание, потому что кто-то же должен был. Она сказала, очень тихо: «Ты мог войти. Ты стоял за дверью. Ты мог просто взять трубку». И почувствовала, как у неё горят щёки.

Хью слушал. Он не отводил глаз. Он сидел и принимал это, как принимают дождь, когда нет зонта.

Они говорили ему всё. По очереди, перебивая, иногда хором. Про одиннадцать лет, про открытки раз в месяц, в которых он писал одной про чай, а другой про футбол, и ни одной про то, что было на самом деле. Про то, что он жил с каждой из них отдельную жизнь и ни разу не попытался сложить эти жизни вместе. Беа потом думала, что это было странно и почти хорошо: они впервые злились на кого-то вместе. Не друг на друга. Вместе. Рядом. Как стояли у раковины.

Когда они замолчали, в комнате было очень тихо. Солнце переместилось с пола на рояль.

— Прости, — сказал Хью снова. Второй раз слово далось легче.

Колетт села обратно на стул. Посидела. Потом взяла его левую руку, большую, сухую, с въевшимися в кончики пальцев следами от струн, которые не сошли за годы.

— Ты мне всю жизнь говорил, что если струна фальшивит, её не бросают, а подтягивают, — сказала она. — По чуть-чуть. Каждый день.

Хью кивнул.

— Вот, — сказала Колетт. — Подтянем.

Беа взяла его за правую руку, слабую, ту, которая почти не слушалась. Правая рука лежала в её ладони тяжело, неподвижно. А потом, очень медленно, пальцы на ней чуть-чуть сжались. Едва-едва. Беа почувствовала это и не сказала ни слова, потому что боялась спугнуть.

Когда пришла Ада, она застала их всех троих в музыкальной комнате, молча, с красными глазами. Посмотрела, поставила сумку, села.

— Так, — сказала она. — Что-то случилось. Или, наоборот, наконец что-то случилось.

— Он сказал «прости», — сказала Беа.

— Два раза, — сказала Колетт.

Ада посмотрела на Хью. Хью посмотрел на Аду.

— Хорошо, — сказал он.

Ада улыбнулась, впервые за все эти недели широко, по-настоящему.

— А суп? — спросила Колетт вдруг. — Пап. Ты всё время говоришь «суп». Это что? Это слово вместо всех слов, или это правда суп?

Хью долго смотрел на неё. Потом показал левой рукой вверх, на потолок. На чердак.

Колетт поняла первой. Она сбегала наверх по складной лестнице, вернулась с жестяной коробкой из-под печенья и вынула карточку: «Суп Хью, когда он болеет». Мамин почерк. Лук-порей, картошка, сельдерей, щепотка мускатного ореха, «много масла, он всё равно не заметит».

Хью увидел карточку и засмеялся. Хрипло, одной стороной рта, долго, до слёз.

Вечером они сварили этот суп. Беа читала вслух рецепт, Колетт резала, спорили о количестве масла, положили много. Ели втроём, в музыкальной комнате, с подносов на коленях. Хью ел левой рукой, проливая, и никто не делал ему замечаний. Суп был очень вкусный. Мама бы одобрила, сказала Колетт. Мама бы сказала, что вы пересолили, сказала Беа. Хью сказал: «Суп», и на этот раз все поняли, что он имел в виду.