Две сестры, одна крыша · Розділ 15 з 18

Кухонный стол, два часа ночи

Потом наступила тишина, которой они боялись.

Пока был Виктор, было о чём говорить. Список на шесть пунктов, выписки, звонки, показания, новый замок, мистер Прайор. Всё это стояло между ними, как стол, за которым можно сидеть вдвоём и не смотреть друг другу в глаза. А теперь стол убрали. Виктор кончился. Осталось то, что было до Виктора.

Три дня после конторы Дэлглиша они были очень вежливы друг с другом. Даже слишком. Беа говорила «спасибо», когда Колетт передавала ей соль. Колетт говорила «прости», когда задевала Беа локтем у раковины. Хью смотрел на них из своего кресла, и лицо у него, левая его половина, было такое, как у человека, который ждёт, что вот-вот лопнет струна.

На четвёртую ночь Беа не спала. В половине второго она спустилась на кухню, не включая верхнего света, зажгла маленькую лампу над плитой и поставила чайник. Она сидела за столом, держа чашку обеими руками, и смотрела в тёмное окно.

Третья ступенька сверху скрипнула. Беа не обернулась. Она знала этот скрип, знала вес, который его вызвал, знала, как ставит ногу на ступеньку её младшая сестра: чуть боком, с носка, как в детстве, когда крались за печеньем.

Колетт вошла в кухню в свитере поверх ночной рубашки, с толстым синим словарём в руках. Она села напротив. Положила словарь на стол. Открыла. Вынула из него конверт. На конверте было написано: «Колетт». Она положила конверт на середину стола, между ними, и убрала руки.

Беа посмотрела на конверт. Узнала почерк сразу. Руки у неё, державшие чашку, не дрогнули, но чай в чашке пошёл мелкой рябью.

— Прочти, — сказала Колетт.

Беа поставила чашку, вынула листок и прочла. Она читала медленно. Потом прочла ещё раз. На фразе «Ты у меня смелая. Беа у меня сильная» у неё что-то случилось с лицом, и Колетт отвела глаза. На обрыве, на «Я попросила Беа…», Беа остановилась и долго смотрела на пустое место под строчкой.

— О чём она тебя попросила? — сказала Колетт. — Я одиннадцать лет не знаю. Я не знаю, это ты не звонила или она. Скажи мне. Пожалуйста. Просто скажи.

И Беа сказала.

Была середина октября. Ночь. Отец спал наверху. Мама позвала её, и Беа спустилась, думала, что надо дать лекарство. Мама взяла её за руку и сказала: «Не зови Колетт, пока совсем не придёт время. У неё скоро собеседование, то самое. Если она приедет сейчас, она не уедет обратно, я её знаю, она всё бросит и останется здесь со мной, и будет потом всю жизнь переводить инструкции к стиральным машинам. Не зови её, пока не останется совсем мало. Обещай». Беа пообещала. А что ещё она могла сделать.

— Врачи говорили — неделя, может быть, две, — сказала Беа. — В тот четверг. Я позвонила тебе и сказала «приезжай», я правда сказала, первым словом. А потом ты сказала про собеседование, про пятницу. И я вспомнила, что обещала. И я подумала, у нас есть неделя. Я подумала: она сходит в пятницу, прилетит в субботу, и мама будет рада, что она сходила. Я сказала «как считаешь нужным». Я сказала «мама бы хотела, чтобы ты пошла». Это была правда. Она бы хотела.

Беа замолчала. Кухня была очень тихая. Где-то далеко, на набережной, проехала одинокая машина.

— В пятницу вечером я два раза набирала твой номер, — сказала Беа. — И два раза сбросила. Мама спросила меня: «Ты не звонила?» Я сказала, что нет. Она кивнула. Я одиннадцать лет не знаю, что это был за кивок. Может быть, она хотела, чтобы я позвонила. Может быть, радовалась, что не позвонила. Я сдержала слово. Я одиннадцать лет не знаю, правильно ли.

Колетт сидела не двигаясь.

— Я не пошла на собеседование, — сказала она.

Беа подняла глаза.

— В пятницу утром. Я надела пиджак, доехала до издательства, постояла у двери. И не вошла. Я не смогла. Я поехала в аэропорт. Рейсов не было, всё было занято, я просидела там весь день и улетела ночным, через Мадрид. Я прилетела в субботу. — Колетт смотрела на письмо. — Я никому не сказала. Ни тебе, ни папе, никому. Потому что тогда выходило, что я всё бросила — и всё равно опоздала. Что я опоздала ни за что. Что мама умерла, а место я не получила, и вообще ничего не получила. Я не могла себе этого простить. Мне было легче думать, что это ты виновата.

— Я думала, ты выбрала работу, — сказала Беа очень тихо. — Одиннадцать лет. Я думала, что ты выбрала работу, а не маму. И что я тебе в этом помогла.

— А я думала, что ты не хотела, чтобы я приезжала. Что ты хотела её себе. Одна. Как всегда.

Они смотрели друг на друга через маленький кухонный стол.

— «Ты могла сказать мне правду», — сказала Колетт. — Я тебе это сказала. В «Якоре». У туалетов.

— «Ты могла приехать», — сказала Беа.

— Я помнила, что ты сказала «ты не захотела».

— А я помнила, что ты сказала «ты мне всё время врала».

Они помолчали. И тут, одновременно, обе поняли то, что рассказчик знал с самого начала: каждая из них тогда, в узком коридоре, пахнущем хлоркой и пивом, сказала другой правду. Беа могла сказать правду. Колетт могла приехать. И ни одна из этих правд ничего не меняла, потому что мама всё равно умерла в пятницу без двадцати двенадцать, и обе они всё равно любили её, и обе сделали то, что она просила, каждая по-своему. Причина одиннадцати лет молчания оказалась меньше, чем обе успели её себе выстроить. Одна просьба, одно обещание, один перепутанный день. И печальнее, гораздо печальнее, потому что ничего в ней не было такого, что нельзя было бы сказать в первый же вечер, за этим столом, в этой кухне.

Колетт заплакала первой. Потом Беа. Они плакали тихо, как плачут люди, привыкшие, что их слышат, а потом Колетт громко шмыгнула носом, совсем по-детски, и Беа протянула ей бумажное полотенце с держателя, и Колетт высморкалась так, что зазвенела чашка, и обе засмеялись сквозь слёзы, некрасиво, с икотой.

— А как же романы? — спросила Беа потом, когда смогли говорить. — Ты же теперь переводишь романы.

— Сама, — сказала Колетт. — Долго. Маленькие издательства, по одной книжке. Лет шесть ушло. В то издательство я так и не пошла. Ни разу. Даже мимо не хожу.

Беа кивнула. Потом протянула руку через стол и положила её на руку сестры. Просто положила, ничего не сжимая.

— Папа знал? — спросила Колетт.

Беа долго молчала.

— Не знаю, — сказала она. — Не знаю.

За стеной, в музыкальной комнате, в темноте, Хью Эшкрофт лежал с открытыми глазами. Стены в доме на Чапел-лейн были тонкие. Он слышал каждое слово. Он лежал и смотрел в потолок, и по левой половине его лица, той, что работала, медленно текло что-то тёплое, и он не вытирал.