Ада и левая рука

Логопеда звали Ада Оконкво, и она пришла в понедельник, в десять утра, ровно, минута в минуту, что сразу расположило к ней Беа. Ада была высокая, лет пятидесяти, с короткими седыми волосами и большими серьгами в виде кругов, и в первые же пять минут назвала рояль «вашим молчаливым жильцом», что сразу расположило к ней Колетт.

Она села у кровати, где лежал Хью, всё ещё с синяком на бедре, всё ещё серый после той ночи, и заговорила с ним не громко, не медленно и не ласково. Нормально. Как говорят со взрослым мужчиной, который что-то знает.

— Мистер Эшкрофт, — сказала она. — Мне сказали, вы настройщик.

— Был, — сказал Хью. Это слово пришло правильно.

— Настройщиков не бывает бывших. Это как с врачами. — Ада достала из сумки блокнот с толстыми страницами и мягкий карандаш. — Слова у вас сейчас играют не те ноты. Это пройдёт, или частично пройдёт, или не пройдёт, никто не знает. Но у вас есть левая рука. И она, насколько я вижу, в полном порядке.

Хью посмотрел на свою левую руку, как смотрят на знакомого, которого давно не замечали.

— Будем писать, — сказала Ада. — Левой. Буквы будут корявые, как у первоклассника. Вам будет стыдно. Это нормально. Стыд — это тоже упражнение.

Сёстры стояли в дверях, каждая со своей стороны проёма. После той ночи в приёмном покое что-то между ними сдвинулось, хотя они об этом не говорили. Теперь в дверях они стояли вместе, и никому не приходилось отступать.

Хью взял карандаш левой рукой. Карандаш лёг неправильно, он переложил. Опять неправильно. Ада не помогала, просто ждала. Хью нахмурился, сжал карандаш в кулаке, как ребёнок, и повёл по бумаге.

Это была долгая буква. Потом вторая. Потом третья. Потом он остановился и тяжело откинулся на подушку, и лоб у него блестел.

На странице было написано: «ДЖУН». Печатными буквами, кривыми, растущими вверх и вниз, но это было «ДЖУН», сомневаться было невозможно.

— Хорошо, — сказала Ада. — Ещё раз.

Он написал ещё раз. И ещё. К концу первого занятия на странице было девять раз «ДЖУН». Каждое следующее чуть ровнее предыдущего. Беа смотрела на эту страницу и не могла отвести глаз, а Колетт отвернулась к окну.

В среду Ада попросила его написать что-нибудь другое.

— Что угодно, — сказала она. — Что хотите сказать. Не то, что надо, а то, что хотите.

Хью долго сидел над блокнотом. Потом посмотрел на Беа, стоявшую у рояля. Потом на Колетт, сидевшую на подоконнике. Потом начал писать. Он писал медленно, дольше, чем девять «Джун» вместе взятые. Одна буква. Вторая. Он зачеркнул, начал снова. Одна, вторая, третья. Пот выступил у него над губой. Рука дрожала.

Когда он закончил и откинулся, Ада повернула блокнот к сёстрам.

Они подошли вместе и наклонились над страницей, почти касаясь головами. Там было слово. Первая буква была почти наверняка «П». Вторая могла быть «р». Дальше начиналось что-то, что не было похоже ни на одну букву ни одного алфавита, какая-то петля, уходящая вниз, за край линейки, и обрывающаяся.

— «Пр…» — сказала Беа. — «Про…»

— «Пр» — это может быть что угодно, — сказала Колетт. — Пирог. Пруд. Пропало.

— Продал, — сказала Беа.

Колетт посмотрела на неё. Беа не отрывала глаз от страницы. Колетт поняла, о чём думает сестра: о квитанциях, о нотариусе, о Викторе. И подумала, что Беа, как всегда, видит в любой букве цифру.

— Пап? — сказала Колетт. — Что это?

Хью смотрел на обеих, и в глазах у него было что-то, от чего Колетт стало не по себе. Он открыл рот. Закрыл. Потом сказал, очень отчётливо, очень устало:

— Суп.

И закрыл глаза.

Ада забрала блокнот, закрыла его и положила на рояль.

— Не надо гадать, — сказала она. — Когда гадают, человек перестаёт стараться. Слово придёт само, если ему не мешать.

Она собрала сумку. Беа пошла проводить её до двери. В прихожей Ада остановилась, надевая пальто, и сказала, не оборачиваясь, будто между прочим:

— Можно я скажу вам одну вещь, как человек, который бывает во многих домах? Афазия у вашего отца. А в этом доме не говорит никто.

Беа открыла рот и закрыла, совсем как отец.

— Это заразно, — сказала Ада, застёгивая пуговицы. — Я вижу это часто. До пятницы.

В пятницу, во время занятия, в дверь позвонили. Колетт открыла. На пороге стоял Виктор Холлоуэй с пакетом мандаринов.

— Я на минуту, — сказал он. — Только поздороваться.

Он вошёл в музыкальную комнату, широко улыбаясь, и сказал: «Старина!» Ада подняла глаза от блокнота. Хью сидел в кресле у окна, с карандашом в левой руке. Когда Виктор вошёл, карандаш выпал у него из пальцев и покатился по полу. Хью не стал его поднимать. Его левая рука, лежавшая на подлокотнике, мелко задрожала, как дрожит рука у человека, который очень замёрз. Он смотрел не на Виктора, а в окно.

Виктор пробыл пять минут, положил мандарины на крышку рояля, прямо на закрытый блокнот, и ушёл.

Ада подняла с пола карандаш, вложила его обратно в руку Хью и ничего не сказала. Но потом, уходя, в прихожей, где Беа снова подавала ей пальто, она спросила тихо, так, чтобы не услышали в комнате:

— Этот человек. Он часто приходит?

— Раньше часто, — сказала Беа. — Говорит, каждую неделю.

Ада кивнула. Посмотрела на Беа долгим внимательным взглядом, как смотрела на Хью, когда тот искал слово. И ушла, не сказав больше ничего, оставив в прихожей тонкий запах кокосового крема для рук и ощущение, что кто-то наконец увидел то же, что видела Беа.