Очень приятный человек

Виктор Холлоуэй встретил Колетт в «Ко-опе» на набережной, у полки с печеньем, в четверг, в одиннадцать утра. Колетт потом не раз думала, случайно ли это было. Сначала решила, что случайно. Потом решила, что нет. Потом поняла, что это не имеет значения.

— Колетт. — Он улыбнулся так, будто встреча у полки с печеньем была лучшим, что случилось с ним за неделю. — Вы берёте не то. Хью любит имбирное, в синей пачке. Вот это.

Он снял с полки синюю пачку и положил в её корзину. Колетт не знала, что отец любит имбирное печенье. Она стояла и смотрела на пачку и думала, что за одиннадцать лет, оказывается, накопилась целая жизнь мелочей, которые знает кто угодно, кроме неё.

— Кофе? — сказал Виктор. — Тут рядом, у маяка. Пять минут. Вам надо иногда выходить из дома, я же вижу.

Кафе у маяка называлось «Прилив». Раньше, помнила Колетт, там продавали рыбу с картошкой в газетных кульках, и пахло уксусом на всю набережную. Теперь там были деревянные столы, меловая доска с названиями кофе и молодая женщина с кольцом в носу, которая назвала Виктора по имени. Он заказал Колетт фла-уайт, не спросив, и оказался прав, и это тоже было неприятно, хотя Колетт не смогла бы объяснить почему.

Они сели у окна. Море было серое, плоское, с белой каймой у берега.

— Ваша мама учила меня играть на рояле, — сказал Виктор. — Вы не знали? Мне было девять. Каждую субботу, в десять. Я был ужасный ученик. Она говорила: «Виктор, у тебя пальцы бухгалтера». Она не хотела обидеть, она просто всегда говорила правду.

Колетт засмеялась, потому что это было очень похоже на маму. Засмеялась и почувствовала, как что-то у неё внутри размякло, как размокает в чае печенье, и позволила этому случиться.

Он говорил долго и хорошо. Про Джун, про то, как она ставила ему на крышку рояля мандарин, если он доигрывал гамму без ошибок. Про Хью, про то, как тот после её смерти год не открывал крышку рояля, а потом открыл и стал настраивать, каждый месяц, для никого. Про то, как он, Виктор, начал заходить: сначала раз в месяц, потом каждую неделю, потому что старику было одиноко, а дочери, ну, у дочерей своя жизнь, он всё понимает, он никого не осуждает.

— Я никого не осуждаю, — повторил он, глядя в чашку, и Колетт почувствовала, что её осудили, и что это справедливо.

Потом он помолчал и сказал, осторожно, будто ступал на лёд:

— Можно я скажу одну вещь? Только между нами.

Колетт кивнула.

— Ваша сестра. Беатрис. Она мне звонила. — Он поднял глаза. — Спрашивала, сколько сейчас стоит дом. И нет ли у меня знакомых в пансионате в Кромере, там хороший, для таких, как Хью. Я, конечно, ответил, я же не могу не ответить. Но я подумал: вы должны знать. Хью ведь хочет остаться дома. Он мне сто раз говорил: только из этого дома, только ногами вперёд.

Рассказчику известно, что Беатрис Эшкрофт никогда не звонила Виктору Холлоуэю. Рассказчику известно также, что Виктору Холлоуэю в этот момент было не так легко, как казалось со стороны. В его конторе на Хай-стрит лежали три письма из банка, которые он тоже не распечатывал, по той же логике, что и Хью. Сделка на Чапел-лейн должна была закрыть их все. Он считал в уме, пока говорил, так же, как считала Беа, сидя на полу среди квитанций. В этом они были похожи, и ни один из них об этом не узнает.

Колетт не спросила, когда звонила Беа. Не спросила, почему Беа стала бы звонить именно ему. Не спросила ничего. Потому что где-то глубоко, под фла-уайтом, под морем за окном, под одиннадцатью годами, ей очень хотелось, чтобы это было правдой. Чтобы Беа оказалась той, кто сдаёт отца в пансионат и продаёт дом. Тогда всё встало бы на свои места. Тогда Колетт была бы права, всегда, с самого начала.

— Спасибо, — сказала она. — Что сказали.

— Я бы на вашем месте не поднимал шума, — сказал Виктор. — Она же хочет как лучше. Просто вы с ней по-разному понимаете, что лучше. Если что, звоните мне. Я на вашей стороне. То есть на стороне Хью.

Он заплатил за оба кофе. Колетт не стала спорить.

Домой она пошла длинной дорогой, по набережной, мимо пустых по-зимнему пляжных домиков, выкрашенных в цвета, которые летом казались весёлыми, а в ноябре казались извинением. На углу Чапел-лейн стоял дом Айрис Пеннингтон, низкий, с геранями на подоконнике, которые Айрис каким-то чудом держала живыми круглый год. Айрис была у окна. Она увидела Колетт, подняла руку, помахала, а потом сделала движение, которое Колетт поняла сразу: зайди. Лицо у Айрис было озабоченное, губы что-то говорили за стеклом.

Колетт помахала в ответ, улыбнулась, показала на пакет с продуктами и на часы: потом, потом. И пошла дальше, чувствуя спиной взгляд старухи до самого поворота. Она знала, о чём хочет поговорить Айрис. Знала так же точно, как знала, что не хочет этого слышать. Не сегодня. Сегодня у неё в голове было тепло от кофе и от рассказа про мандарин на крышке рояля, и она хотела донести это тепло до дома, не расплескав.

Дома было тихо. Отец спал после обеда. Беа ушла в аптеку, оставив на столе записку: «Аптека. 40 мин. Таблетки в 14:00 — я успею». На столе стоял её ноутбук, открытый. Колетт не собиралась смотреть. Она поставила пакет с печеньем, начала выкладывать продукты, и экран сам попал ей на глаза, как попадает на глаза чужое письмо, оставленное на виду.

На экране была открыта вкладка: «Уход за пожилыми в Норфолке. Пансионаты и помощь на дому». Внизу — список с фотографиями: большие светлые дома, люди в креслах у окон, улыбающиеся медсёстры. Один из домов был в Кромере.

Колетт закрыла ноутбук. Аккуратно, двумя руками. Потом положила синюю пачку имбирного печенья на полку в буфете, туда, где отец увидит, и пошла к нему в комнату. Он спал, приоткрыв рот. Она села на стул у кровати и сидела так, пока не хлопнула входная дверь.