Под подозрением

К полудню четверга весь Марлоу-Кросс знал.

Никто не говорил Эдвину этого в лицо. В маленьких городках так не делают. Там делают иначе: разговор в пекарне смолкает, едва звякнет колокольчик над дверью, и пекарь Дженкинс, тридцать лет откладывавший для Эдвина самую румяную булку, вдруг очень долго ищет сдачу в кассе. Женщины у почты поворачиваются спиной, будто разглядывают объявление о церковной ярмарке. А миссис Тернер, соседка Морин, стоит на крыльце, скрестив руки на груди, и смотрит, как он проходит мимо, так, как смотрят на собаку, про которую говорят, что она укусила ребёнка.

Эдвин знал, что говорят. Он слышал обрывки — «был там в девять», «его инструмент», «кто ж ещё мог», «а такой тихий всегда, такой порядочный». И каждое из этих слов ложилось на него, как мокрый песок на лопату, и лопата становилась всё тяжелее.

Он не сердился на них. Он сорок лет жил среди этих людей и знал: они не злые. Они напуганы. Двое мёртвых за неделю в городке, где последнее убийство случилось ещё до войны, когда фермер Годдард застрелил свою лошадь, а потом себя. Людям нужно имя. Имя — это ключ, которым запирают страх. А ключ от этого страха, как назло, идеально подходил к Эдвину.

Он пошёл домой, запер дверь на засов — впервые в жизни днём — и сел за кухонный стол.

Перед ним лежал лист бумаги. Он хотел написать дочери в Канаду. Он не писал ей почти год — после последней ссоры, когда она снова звала его переехать к ней, в Торонто, к внукам, которых он видел дважды в жизни, а он снова отказался, потому что здесь была могила Мэри, и сарай, и Марлоу-Кросс, где он знал каждую дверь.

«Дорогая Энни, — написал он. — Если до тебя дойдут какие-нибудь слухи…»

Зачеркнул. Начал снова. Зачеркнул.

Что он мог написать? «Твоего отца подозревают в двух убийствах, но ты не волнуйся, он этого не делал»? Разве кто-нибудь когда-нибудь говорил иначе?

Он сложил лист, положил его под солонку и долго сидел, глядя на свои руки — большие, узловатые, с белыми шрамами от сорока лет металлических заусенцев. Руки, которые никогда не дрожали. Теперь они дрожали.

* * *

В дверь постучали в три. Не три коротких, два длинных — обычный, решительный, немного нетерпеливый стук.

На пороге стояла Гвендолин Ренвик. В руке у неё была корзинка, накрытая вышитой салфеткой.

— Миссис Хоббс испекла пирог с ревенем, — сказала она. — Я сказала ей, что несу вам. Она сказала, что я сошла с ума. Я сказала, что, наверное, так и есть. Можно войти?

Эдвин отступил, пропуская её. Она поставила корзинку на стол, заметила сложенный лист под солонкой, но ничего не спросила. Села напротив, так же, как сидела той ночью в лавке, прямо, сложив руки.

— Зачем вы пришли, мисс Ренвик? — спросил он. — Вы понимаете, что о вас подумают? Наследница, которая ходит в гости к человеку, которого весь город считает убийцей её дяди.

— Обо мне и так думают. — Она пожала плечами. — Приехала из Лондона за два месяца до смерти богатого родственника. Получила всё. Не имеет алиби. Думаете, мне пекарь Дженкинс откладывает булки?

Он невольно улыбнулся. Впервые за этот день.

— Я пришла, — сказала Гвендолин серьёзно, — потому что всю ночь думала. И вот до чего додумалась. Если бы вы убили Морин, вы бы никогда не отдали Дойлу её записку. Вы бы сожгли её ещё ночью. Никто, кроме Томми, не знал, что она вам писала. А Томми — ребёнок, его слово против вашего ничего бы не весило. Вы бы сказали, что сидели дома, и всё. — Она покачала головой. — Вы отдали записку, потому что не могли иначе. Потому что Морин доверила вам тайну, а вы не успели её сберечь, и единственное, что вам осталось, — это сказать правду. Даже если правда вас топит.

Эдвин долго молчал.

— Вы очень похожи на своего дядю, — сказал он наконец.

— Надеюсь, что нет. — Что-то горькое промелькнуло в её голосе. — Я до сих пор не знаю, кем он был, мистер Хейл. Честным человеком, которого обманули? Или мошенником, которого наконец замучила совесть? Но я точно знаю, кто вы. И я не собираюсь сидеть в пансионе и ждать, пока инспектор из Бристоля вас арестует. У нас одни сутки. Давайте их используем.

* * *

Дойл пришёл через час — один, без вызова, в штатском, с чемоданчиком под мышкой. Он стоял на крыльце, красный и смущённый, как школьник, принёсший учителю яблоко.

— Меня здесь не было, — сказал он, переступая порог. — Ясно? Я не приносил вам ключей от комнаты Морин Кобб, и мы не идём туда вместе, и вы там ничего не трогаете.

— Ясно, Перси.

— Я просто… — он замялся. — Я вчера ночью перечитал всё, что записал за неделю. Всё. И понял, что в моём блокноте есть один человек, который ни разу мне не солгал. И это вы. — Он отвернулся, будто стыдясь этих слов. — Гримшоу мне этого не простит. Но Гримшоу не знал Оскара Ренвика. И Морин Кобб тоже не знал.

Комната Морин над сапожной мастерской была маленькой, чистой и до боли одинокой. Узкая кровать под вязаным покрывалом. Фотография молодого мужчины в военной форме на комоде — муж, которого она потеряла в сорок втором и после которого, по словам соседей, даже не смотрела на других. Пузырёк чернил и перо на кухонном столе. Горшок с геранью на подоконнике.

И всё это было чуть-чуть, почти незаметно, не на своих местах.

Эдвин увидел это сразу. Ящик комода, задвинутый не до конца — лишь на ширину пальца. Подушка на кровати, положенная углом не туда. Стопка писем на полке, перевязанная лентой, — лента завязана не бантиком, как завязала бы женщина, а простым двойным узлом. Мужским узлом.

— Здесь кто-то искал, — сказал он тихо. — Аккуратно. Очень аккуратно. Тот, кто привык класть вещи так, чтобы никто не заметил, что их брали.

— Миссис Тернер, — Дойл заглянул в блокнот, — говорит, что около десяти вечера слышала шаги на лестнице. Тихие. Думала, мисс Кобб вернулась. Потом, через полчаса, — снова шаги, вниз. И ещё говорит, — он отвёл глаза, — что перед тем, в половине десятого, здесь стучал какой-то мужчина. Громко, долго. Она выглянула и видела. Это были вы, мистер Хейл.

— Это был я.

— А в десять?

— В десять я уже сидел дома, в кресле. И никто этого не видел, кроме фотографии Мэри.

Дойл вздохнул так, будто нёс на плечах мешок цемента.

— Ключ от комнаты мисс Кобб, — сказал он, — был в её сумочке. Сумочку нашли в лавке, возле тела. Замок на двери цел. Значит, тот, кто пришёл в десять, либо имел запасной ключ, либо…

— Либо взял её ключ из сумочки, — сказала Гвендолин, — пришёл сюда, обыскал комнату, вернулся в лавку и положил ключ обратно. Пока она… пока она лежала там.

От этой мысли в комнате стало холодно, будто кто-то открыл окно в ноябрьскую ночь.

Они искали полчаса. Искали записную книжку — коричневую, в потёртом переплёте, с металлической застёжкой, о которой Эдвин знал лишь по записке Морин и по тому, что в понедельник она что-то прятала от него в глазах. Её не было. Ни в ящиках, ни под матрасом, ни в кухонных шкафчиках, ни за фотографией мужа в форме.

— Её забрали, — сказал Эдвин. — Вот за чем приходили в десять. Не за деньгами, не за драгоценностями. За записной книжкой Оскара. Убийца знал, что она существует. Знал, что она у Морин.

— Откуда? — спросил Дойл.

— Оттуда же, откуда знал, что она будет в лавке в девять.

Они переглянулись. И все трое подумали об одном и том же — о рыжем мальчике с холщовой сумкой, который шёл три улицы час и сорок пять минут.

* * *

Томми Беккета они нашли у церкви, под старым тисом, где тот обычно пересчитывал выручку. Увидев Дойла, мальчик побледнел, схватил сумку и бросился бежать — через кладбище, мимо могил, перемахнул низкую каменную ограду и исчез в переулке, лишь рыжая голова мелькнула за углом, как лисий хвост.

— Он боится, — сказала Гвендолин, глядя ему вслед.

— Мальчишки всегда боятся полиции, — буркнул Дойл, задыхаясь.

— Нет, — тихо сказал Эдвин. — Мальчишки боятся, когда их ругают. А так убегают, когда знают то, чего знать не должны. И когда кто-то взрослый пообещал, что будет, если они расскажут.

Они вернулись в дом Эдвина, когда над Марлоу-Кроссом уже сгущались сумерки. Дойл ушёл в участок — ему надо было готовить бумаги для Гримшоу, «хоть и руки не поднимаются». Гвендолин задержалась на пороге.

— У нас есть ночь, — сказала она. — И карточка с крестиком. И ключ, о котором мы ничего не знаем, потому что не знаем даже, существует ли он.

— У нас есть ещё кое-что, — ответил Эдвин. — У нас есть человек, который дважды за неделю убил, чтобы сохранить тайну, и дважды не нашёл того, что искал. Люди, которые убивают, мисс Ренвик, обычно не останавливаются на двух. Они останавливаются тогда, когда получают своё. — Он посмотрел на неё долгим, тяжёлым взглядом. — Или когда их останавливают.

Гвендолин шла к пансиону сквозь сумерки, сжимая в кармане пальто ценниковую карточку с острым наклонным почерком. Марлоу-стрит была пуста. Витрина лавки темнела. И только когда она уже сворачивала за угол, ей показалось — лишь показалось, — что за стеклом, в глубине, у высоких голландских часов, шевельнулась тень.

Она остановилась, вглядываясь. Ничего. Только луна на циферблате старого Яна, подмигивающая солнцу.

Она долго стояла на углу. А потом пошла дальше, ускоряя шаг и впервые в жизни чувствуя на затылке чужой взгляд, от которого стынет кожа.