Второе тело

Томми Беккет постучал к Эдвину в восемь сорок пять — запыхавшийся, красный, с холщовой сумкой, в которой оставалось ещё три нераспроданные газеты.

— От мисс Кобб, — выпалил он, суя конверт. — Сказала — прямо в руки.

— Когда сказала?

— Ну… уже давненько, — мальчик шмыгнул носом и отвёл глаза. — Я ж газеты разносил, мистер Хейл. У меня ж работа.

Эдвин разорвал конверт прямо на пороге, под лампой над крыльцом. Прочёл. Перечитал. «Я знаю, где искать… в девять вечера… со стороны двора… Умоляю вас». Почерк был ровный, старательный, как на ценниках, и только в слове «умоляю» перо, казалось, на миг дрогнуло.

Он посмотрел на часы. Восемь сорок шесть.

Он не взял пальто. Он шёл через тёмный Марлоу-Кросс так быстро, как не ходил уже лет десять, и колено, болевшее к дождю, болело так, что приходилось стискивать зубы. Переулок за Марлоу-стрит был узкий, мощёный, без фонарей, с обеих сторон тянулись глухие стены дворов и сараев. Эдвин нашёл нужную калитку на ощупь — он знал её, потому что когда-то менял на ней задвижку, — и толкнул.

Калитка открылась. Маленький двор, заваленный пустыми ящиками из-под стружки и старыми рамами. Дверь в подсобку лавки. Тёмная.

Он постучал. Тихо, потом громче.

— Морин? Это я, Эдвин.

Тишина. Он взялся за ручку. Дверь была заперта.

Он постучал ещё раз — три коротких, два длинных, как к Оскару, — и приложил ухо к дереву. Часы. Он слышал часы в лавке, два десятка часов, тикавших вразнобой, как мелкий холодный дождь. И больше ничего.

А потом — что-то. Короткий, глухой звук, где-то в глубине, будто кто-то осторожно поставил на пол что-то тяжёлое. Или будто кот спрыгнул со стула.

Эдвин замер, затаив дыхание. Звук не повторился.

Он простоял во дворе до половины десятого. Стучал ещё дважды. Обошёл переулком на Марлоу-стрит, посмотрел на витрину — тёмную, мёртвую, лишь уличный фонарь отражался в стекле. Дёрнул входную дверь. Заперто. Засов не задвинут — он почувствовал это по тому, как дверь едва заметно подалась на петлях. Кто-то вошёл сюда с ключом от входной двери. И не вышел этим путём.

Он подумал, не пойти ли к Дойлу. И не пошёл. Потому что записка говорила: «Никому не говорите. Умоляю вас». Потому что Морин могла передумать, испугаться, вернуться домой. Потому что он был старый дурак, сорок лет уважавший чужие тайны больше, чем собственное предчувствие.

Он пошёл к Морин домой, в маленькую комнату над сапожной мастерской. Окна были тёмные. Он стучал долго, пока из соседнего окна не выглянула миссис Тернер в папильотках и не сказала, что «мисс Кобб ушла ещё в половине девятого, и нечего так колотить, люди спят».

Он не спал в ту ночь. Сидел в кресле перед холодным камином, глядя на фотографию Мэри, и перечитывал записку, пока не выучил наизусть каждую букву.

* * *

Гвендолин пришла в лавку в восемь утра, как и каждый день на этой неделе. Она уже успела полюбить этот момент — поворот латунного ключа, звяканье колокольчика, запах воска и лаванды, первую минуту тишины, когда лавка ещё принадлежит только ей и часам.

В тот четверг колокольчик звякнул, как всегда. Но тишина была другой.

Она почувствовала это кожей — так, как чувствуют сквозняк из открытого окна в соседней комнате. Она постояла на пороге, сжимая в руке сумочку. Потом прошла мимо прилавка, мимо старого Яна с его подмигивающей луной, в коридор.

Бумажные полосы с печатью полиции графства свисали с дверного проёма, разорванные, как крылья мёртвой бабочки.

В задней комнате горела лампа под зелёным абажуром.

Морин Кобб лежала на полу у пустой полки, там, где неделю назад лежал Оскар, — только на спине, с открытыми глазами, в которых застыло удивление, и с лицом тёмным, опухшим, чужим. Серебряная цепочка, на которой она двадцать лет носила свой ключ, глубоко впилась в шею. Ключ лежал у неё под подбородком, как маленький крестик.

Две половицы у стены были поддеты и вывернуты. Под ними — серая пустота, пыль, старая мышиная нора.

А в правой руке Морин, сжатой так, что побелели костяшки, был зажат тонкий стальной щуп с двойным изгибом на конце.

Гвендолин не закричала. Она вообще не помнила потом, что делала в следующие минуты. Помнила только, что каким-то образом оказалась на улице, на брусчатке, и что её трясло так, что зубы стучали, и что первым, кого она увидела в утреннем тумане, был Эдвин Хейл, шедший к лавке серый, как пепел, во вчерашней рубашке и без пальто.

Он увидел её лицо. И остановился, будто наткнулся на стену.

— Морин? — спросил он.

Гвендолин кивнула.

Старый слесарь закрыл глаза. Секунду, две. Когда он открыл их снова, в них не было ничего — ни страха, ни удивления. Только усталость, такая глубокая, будто он прожил за эти две секунды ещё сорок лет.

— Я был здесь, — сказал он тихо. — Вчера, в девять. Она меня звала. Я стоял за дверью, мисс Ренвик. За дверью. И не вошёл.

* * *

Констебль Дойл на этот раз не стоял на ногах, а сидел на табурете в лавке, уронив голову на руки, и долго молчал. Доктор Бреннер только что ушёл, сказав, что смерть наступила между восемью тридцатью и девятью тридцатью вчера вечером. Задушена. Сзади. Быстро. Так же, как и Оскар, она, наверное, не успела обернуться. Или — обернулась и увидела того, кого не боялась.

Щуп из её руки лежал на прилавке, на чистом носовом платке. Дойл не сводил с него глаз.

— Я держал ваш щуп в сейфе в участке, мистер Хейл, — сказал он наконец, глухо, не поднимая головы. — Под замком. Сегодня в семь утра я его проверял. Он там. — Он указал подбородком на прилавок. — А этот — нет. Этот здесь. В её руке.

— Посмотри на кончик, Перси, — сказал Эдвин. — Изгиб шире. Кончик площе. Металл серее. Это не кованый щуп. Это отливка. Копия. Та самая, что царапала ригель в ночь, когда убили Оскара.

— Я вижу. — Дойл наконец поднял голову, и Гвендолин увидела, что глаза у него красные. — Я вижу, мистер Хейл. А ещё я вижу записку, которую вы мне только что сами отдали. «Приходите в девять. Со стороны двора. Никому не говорите». И вижу, что вы были здесь, у двери, как раз тогда, когда она умирала. И я вижу, что она держит в руке копию вашего инструмента, которую, кроме вас, никто в этом городе не смог бы сделать. И я знаю, что в пятницу утром здесь будет инспектор Гримшоу из Бристоля, потому что мост уже починили. А инспектор Гримшоу не знал вас, когда ему было девять и он потерял ключ от отцовского сарая.

Он поднялся. Табурет скрипнул.

— Кто принёс вам записку?

— Томми Беккет. В восемь сорок пять.

— Она отдала ему записку в семь. Миссис Тернер видела их под фонарём. — Дойл нахмурился. — Час сорок пять минут, чтобы пробежать три улицы?

— Он сказал, что разносил газеты.

Дойл записал. Долго смотрел на запись. Потом закрыл блокнот.

— Я должен вас арестовать, мистер Хейл. Вы понимаете? Любой другой констебль в любом другом городе уже надел бы на вас наручники.

— Понимаю, Перси.

— И я этого не сделаю. — Он сказал это так, будто сам себе не верил. — Не сегодня. У вас есть время до пятницы, до приезда Гримшоу. Одни сутки. Если до того времени вы не дадите мне кого-то другого — кого-то, кто умеет делать копии инструментов и кому доверяла Морин Кобб, — я передам дело в графство со всем, что у меня есть. А всё, что у меня есть, мистер Хейл, указывает на вас.

Он взял щуп, завернул в платок и пошёл к двери. Колокольчик звякнул ему вслед — тонко, неуместно, приветливо.

Гвендолин и Эдвин остались одни среди тиканья часов.

— «Там, где стоит конь, только ниже», — сказала вдруг Гвендолин. Она смотрела на что-то, что держала в руке. — Я нашла это на полу, под столом, когда… когда выбегала. Наверное, выпало у неё из кармана. Я не отдала Дойлу. Не знаю почему.

Она протянула Эдвину ценниковую карточку. Прямоугольник. Линии половиц. Квадратик у стены. Крестик. И острый, наклонённый влево почерк Оскара.

Эдвин долго смотрел на карточку. Потом на коридор, где за разорванными бумажными полосами горела лампа под зелёным абажуром, освещая две вывернутые половицы и серую пустоту под ними.

— Она искала не там, — сказал он медленно. — И тот, кто её убил, тоже искал не там. Иначе он забрал бы эту карточку. — Он поднял глаза на Гвендолин, и впервые за это утро в них появилось что-то, кроме усталости. — А это значит, мисс Ренвик, что то, ради чего они умерли, до сих пор лежит в вашей лавке.