Ужин на шестерых

Столовая в Торнвике была рассчитана на двадцать четыре персоны, и за длинным столом красного дерева восемь человек выглядели как уцелевшие после кораблекрушения. Миссис Дойл зажгла все свечи в обоих канделябрах, но свет не доставал до углов, и там, в темноте, под потолком с потрескавшейся лепниной, будто кто-то стоял и наблюдал.

Кора сидела между Джулианом и тётей Би. Напротив — Виктор, Оливер и Мириам. Мистер Пембертон, сухонький, розовощёкий, с пушистыми белыми бровями, примостился слева от пустого кресла во главе стола, положив у своей тарелки потёртый кожаный портфель — так, будто тот мог сбежать.

Эдмунд спустился, когда миссис Дойл уже разливала суп. Он вошёл медленно, опираясь на трость, и все — даже Би — невольно выпрямились. Сел он не сразу. Постоял, обводя их взглядом, одного за другим, словно пересчитывал. Или прощался.

— Шестеро, — сказал он наконец. — Впервые за десять лет. Ваша мать сказала бы, что мне следует произнести тост. Но вы знаете, что я ненавижу тосты.

Он сел. Суп был из пастернака, густой и горячий, и Кора вдруг поняла, что ничего не ела с самого утра. Однако ложка в её руке замерла, потому что дядя продолжил — ровно, буднично, как говорят о погоде:

— Сегодня в десять, в библиотеке, мистер Пембертон зачитает вам моё завещание. Прошу не опаздывать. И прошу не делать вид, будто вы не знаете, зачем сюда приехали.

Тишина. Ложка Оливера звякнула о край тарелки.

— Папа, — мягко начала Мириам тем голосом, каким, должно быть, говорила на заседаниях совета директоров, — никто из нас не…

— Ты приехала, потому что в январе собрание акционеров и тебе нужна моя доверенность, чтобы наконец стать той, кем ты себя считаешь уже пятнадцать лет, — не поднимая глаз от тарелки, сказал Эдмунд. — Виктор приехал, потому что ему звонят люди, чьих имён он не называет за столом. Оливер — потому что его привёз Виктор. Беатрис — потому что не могла пропустить спектакль.

— Я никогда ничего не пропускаю, — согласилась Би, и в её голосе была странная, почти нежная усталость. — Ты всегда любил театр, Эдмунд. Даже в детстве. Помнишь, как ты спрятался в сундуке на чердаке и все думали, что тебя украли цыгане?

— Три дня, — кивнул Эдмунд. — Мать плакала. Отец выпорол меня ремнём. Лучшие три дня моего детства.

Он впервые за вечер почти улыбнулся.

— А Джулиан? — тихо спросила Кора. — А я?

Дядя посмотрел на неё. Потом на Джулиана. Что-то мелькнуло в его лице — боль? сомнение? — и погасло.

— Джулиан здесь живёт, — сказал он. — А ты, Кора, здесь потому, что я попросил. Это разные вещи. А теперь, пожалуйста, ешьте. Суп стынет.

Они ели. Вернее, делали вид, что едят. Кора чувствовала, как напряжение за столом становится почти осязаемым, тягучим, как патока. Виктор осушил свой бокал до дна и налил ещё, не дожидаясь миссис Дойл. Мириам положила телефон экраном вниз, потом перевернула, потом снова положила. Оливер крошил хлеб в маленькие серые шарики и выстраивал их вдоль тарелки. Джулиан почти не притрагивался к ложке; он смотрел на Эдмунда так пристально, будто старался запомнить его лицо.

А Би смотрела на всех сразу, и Кора никак не могла угадать, что она видит.

— Кстати, — произнёс Виктор, покачивая вино в бокале, — раз уж мы здесь все такие честные. Почему именно сегодня? Почему не по телефону, не письмом от Пембертона, как делают нормальные богатые старики? Зачем надо было тащить нас по снегу на край света, туда, где даже мобильный не ловит?

Эдмунд отложил ложку.

— Потому что я хочу видеть ваши лица, когда вы услышите. Каждого из вас.

— Звучит как угроза, — чуть улыбнулся Виктор.

— Звучит как старик, у которого осталось мало удовольствий.

Миссис Дойл убирала суповые тарелки, когда Эдмунд поднялся. Часы на каминной полке показывали двадцать минут девятого — Кора потом много раз будет вспоминать этот циферблат, латунные стрелки, тоненькое тиканье, которое вдруг стало очень громким.

— Мне нужно кое-что принести из кабинета, — сказал дядя. — Не ждите меня к горячему. К десерту я вернусь.

— Я могу сходить, — вскочил Джулиан. — Скажите, что нужно, и я…

— Сиди, — Эдмунд положил руку ему на плечо. Всего на миг. Кора видела, как Джулиан замер под этим прикосновением. — Ты и так шесть недель бегаешь по моим лестницам. Дай старику самому.

Стук трости по каменному полу холла. Потом тишина. Потом, еле слышно, — его шаги на винтовой лестнице, удалявшиеся, терявшиеся, исчезавшие.

Он ушёл, и словно вместе с ним со стола убрали какую-то невидимую скатерть, державшую всё на своих местах.

Первым зазвонил телефон Виктора — точнее, завибрировал: одно короткое жужжание. Странно, ведь связи не было. Виктор взглянул на экран, и лицо его на секунду посерело.

— Одно деление, — пробормотал он. — У входной двери иногда ловит. Извините.

Он вышел в холл. Дверь за собой прикрыл не до конца, и Кора, сидевшая под углом, видела часть его спины, освещённой лампой у вешалки, и слышала приглушённое, напряжённое бормотание. Слов не разобрала — только одно: «…до понедельника, я же сказал, до понедельника…»

Миссис Дойл внесла горячее — баранину с розмарином, — и в ту же минуту поднялась Мириам.

— Мне тоже нужно позвонить. Раз в холле ловит, то и в зимнем саду, наверное.

— Твой отец просил… — начал Пембертон.

— Мой отец просил его не ждать, — холодно ответила Мириам. — Я ненадолго.

Она вышла в противоположную дверь, в галерею. Её каблуки процокали по паркету и затихли.

— Семейный ужин, — произнесла Би, ни к кому не обращаясь. — Как я могла забыть, почему мы этого не делаем.

Джулиан вдруг коснулся локтя Коры.

— Он просил открыть восемьдесят второй год к десерту. Портвейн. Я обещал. — Он виновато улыбнулся. — Если не принесу, он съест меня вместо десерта. Я быстро, погреб прямо под кухней.

И тоже ушёл.

Кора осталась с тётей, адвокатом и Оливером. Баранина дымилась на тарелках. Никто её не ел.

— Олли, — ласково сказала Кора, — ты в порядке?

Мальчик поднял на неё глаза — большие, тёмные, испуганные сильнее, чем полагалось бы человеку, который просто скучает на семейном ужине.

— Да. Нет. Мне надо… — он кивнул на дверь. — В туалет.

Он вышел почти бегом.

Би проводила его взглядом. Потом медленно, очень медленно повернулась к Коре.

— Знаешь, дитя, что я больше всего люблю в этом доме?

— Что?

— В нём больше дверей, чем ты думаешь. — Би взяла бокал тонкими пальцами, усыпанными пигментными пятнами. — Мой прапрадед строил его для женщины, которую держал здесь против её воли. А женщина — для того, чтобы от него бежать. Дом помнит обоих.

— Тётя, о чём вы?

— Об архитектуре, — Би пригубила вино. — Только об архитектуре.

Мистер Пембертон кашлянул, поправил очки и потянулся к портфелю — просто коснулся его, словно проверял.

Виктор вернулся без четверти девять, немного бледный, с каплями растаявшего снега на плечах. Значит, он не просто стоял у двери — он выходил на улицу. Мириам — около девяти, спокойная, с ровно сжатыми губами, с телефоном, который она держала так крепко, что побелели костяшки пальцев. Джулиан появился в четверть десятого — с бутылкой, покрытой седой пылью, в руках и паутиной на рукаве пиджака.

— Простите. Там свет не работает, пришлось искать на ощупь.

Он поставил портвейн на буфет. Кора машинально протянула руку и сняла паутину с его плеча. Джулиан улыбнулся ей — тепло, благодарно, — и она на мгновение вернулась на двадцать лет назад, в те летние вечера, когда они вдвоём прятались от всей семьи на крыше оранжереи.

А Оливер проскользнул на своё место ещё через несколько минут, бледный, ни на кого не глядя.

В половине десятого миссис Дойл подала десерт — пудинг с финиками и ирисовым соусом, любимый десерт Эдмунда. Его тарелку поставили перед пустым креслом. Соус медленно стекал по бокам пудинга и застывал.

Без двадцати десять Мириам впервые взглянула на часы.

Без четверти десять — Виктор.

— Может, он заснул, — сказал Оливер. — Дедушка в последнее время засыпает прямо в кресле.

— Твой дед, — сказала Би, — ни разу в жизни не пропускал финикового пудинга.

Без десяти десять Кора положила салфетку на стол.

— Я пойду посмотрю.

— Я с тобой, — тут же поднялся Джулиан.

Они поднимались по башне вдвоём, и Кора, как всегда, считала ступени. На сорок первой она почувствовала сквозняк — ледяной, живой, он спускался сверху, обвивая лодыжки, как вода. На пятидесятой услышала звук: глухой, ритмичный стук, словно кто-то медленно и настойчиво хлопал дверью. На шестьдесят второй они остановились перед дубовой дверью кабинета.

— Дядя Эдмунд?

Тишина. Только тот стук — изнутри.

Джулиан постучал. Потом забарабанил кулаком.

— Эдмунд! Откройте!

Кора дёрнула ручку. Дверь не поддалась — не шевельнулась ни на миллиметр, как бывает, когда её держит не только замок, но и засов. Она наклонилась, чтобы заглянуть в замочную скважину, и увидела там не темноту и не свет комнаты, а металл: ключ. Ключ, вставленный с той стороны.

А из-под двери, из узкой щели над порогом, тянуло холодом. Настоящим, зимним холодом пустошей. И по каменному полу, прямо у ботинок Коры, медленно катилась снежинка — одна-единственная, белая и совершенная, — пока не растаяла.

Суп из пастернака. Баранина. Пудинг. Я не помню вкуса ни одного блюда. Я помню только часы и то, как тяжело было сидеть прямо и смеяться над шутками Виктора. Теперь они стоят у двери и стучат. Пусть стучат. Дверь не откроется, пока кто-нибудь не решит её выломать. А когда выломают, то увидят именно то, что должны увидеть.