Три версии на одну кружку

Я не люблю паб «Красная лодка», и мои чувства к нему имеют отчасти архитектурный характер. Он стоит на углу набережной и улицы Святой Брины, и в нём всегда слишком тепло, слишком шумно и слишком много людей, которым есть что сказать. Для человека, чья профессия состоит в том, чтобы просить говорить тише, это хуже, чем мастерская лудильщика. Но в среду вечером я всё-таки пошёл туда, потому что к тому времени уже понимал: если в Балливарне что-то случилось, то узнать об этом можно только в трёх местах: в магазине Мойры, на ступеньках церкви после мессы и в «Красной лодке» после семи. Магазин я уже опробовал, мессу ждать до воскресенья.

Оуэн Ферли встретил меня с таким видом, словно я пришёл не за кружкой тёмного, а за автографом.

— Имон Дойл в пабе, — сказал он на весь зал. — Запишите дату.

— Не надо записывать, — сказал я. — Мне просто чаю.

— У нас нет чая, — сказал Оуэн. — У нас есть пиво и воспоминания. Выбирай.

Я взял пиво, потому что воспоминаний у меня и так было больше, чем нужно, и устроился у стены, на единственном стуле, который, по моим расчётам, не мог оказаться в центре событий. Расчёт не оправдался. Через пять минут вокруг меня сидело человек десять, и каждый из них был уверен, что я, как библиотекарь, пришёл за истиной, а они пришли её предоставить.

Версия первая подавалась Мойрой Кеннеди. Мойра сидела за центральным столом, с бокалом шерри, который она, по её уверениям, пила только из вежливости, и говорила негромко, с интонацией человека, делящегося секретом на всю комнату.

— Я вам скажу, что я думаю, — сказала она. — Я думаю, что человек, который сорок лет считает чужие деньги, рано или поздно сосчитает и свои. Он ведь тихий. Таких тихих я знаю. Сидит, сидит, сидит, а потом бац, и его нет. Деньги были при нём, и он при деньгах. Спросите меня, куда он поехал, я скажу: в Дублин, потом в Англию, а там уже как повезёт.

— А пальто? — вставил кто-то. — Он ушёл в пальто?

— В пальто, — подтвердила Мойра. — Серое. С зонтом он, говорят, не был, но зонты вообще плохо влияют на людей. Начинаешь думать, что дождя нет.

Я хотел сказать, что в тот день Падрик действительно был без зонта и что это, по-моему, само по себе странно, но вовремя прикусил язык. Умолчание, как я давно понял, есть единственная форма участия в разговоре, которая не несёт последствий.

Версия вторая принадлежала Оуэну, и её он выдал, облокотившись на стойку, с таким видом, будто открывает окно в чужую душу.

— А я думаю, дело не в деньгах, — сказал он. — Дело в бабе.

— В какой ещё бабе? — спросила Мойра, которая, судя по голосу, была глубоко оскорблена тем, что её не оповестили первой.

— В голуэйской. Бриджид говорила моей жене, что он последние недели то и дело звонил кому-то в Голуэй. По вечерам. Шёпотом. А шёпотом, Мойра, звонят не в банк.

— В банк, — сказала Мойра, — иногда тоже шёпотом.

Эта реплика вызвала такой смех, что на минуту я решил, будто разговор свернёт в безопасную колею, но Оуэн, уловив публику, продолжил. Если у Падрика появилась женщина, стало быть, он копил, чтобы с ней уехать, а уехать, как известно, лучше не с пустыми руками. Логика эта была железной, и я, привыкший к строгому порядку каталожных карточек, невольно восхитился, с какой лёгкостью она соединяла несоединимое.

Третью версию изложил сержант Деклан Хики, который вошёл в паб в половине девятого, снял фуражку и опустился на стул так, будто нёс на плечах весь участок гарды Балливарны, состоявший, насколько мне известно, из него одного и кошки по имени Констебль.

— Мне, — сказал он, — не нужны версии. Мне нужны факты. А факты таковы: в понедельник вечером в доме Салливанов слышали громкие голоса. В среду с утра Бриджид Салливан ходит как в воду опущенная. Падрик исчез во вторник. Это называется «семейная ссора», и я таких перевидал.

— А деньги? — спросил кто-то.

— Деньги — дело банка. — Хики сделал большой глоток. — Мы с этим разберёмся. Но сначала разберёмся с семейной ссорой, потому что без неё и деньги не поймёшь.

Я заметил, что сержант говорит о деньгах так, как говорят о погоде в соседнем графстве: интересно, но не наше. Версия «ссора» была ему удобна: она не требовала поездок, допросов и запросов в банк. Это была версия, которую можно проверить, не вставая из кресла.

Между тем в паб вошёл Дермот Куинлан, и всё как-то разом изменилось. Я не могу точно описать, как именно. Люди не замолчали, не расступились, ничего подобного. Просто разговор, который только что гудел, как улей, вдруг получил направление, и все повернули головы в одну сторону, как цветы к солнцу.

Дермоту было пятьдесят два, он держал агентство недвижимости на Рыночной площади и последние восемь лет председательствовал в приходском комитете. Это был высокий, плотный человек с лицом, которое сразу вызывало желание ему довериться, с широкой, чуть ироничной улыбкой и привычкой класть руку собеседнику на плечо, словно проверяя, не нужна ли тому опора. Он принадлежал к редкому типу людей, которые всегда оказываются там, где что-то случилось, и всегда с готовым решением. Я его не любил, но не мог бы объяснить почему. Возможно, потому что человек, который так легко приходит на помощь, наверняка когда-то был причиной беды, пусть и по недосмотру.

— Друзья, — сказал он, не повышая голоса. — Добрый вечер. Я не буду задерживать. Я только хочу сказать одно.

Он обвёл взглядом зал, и в этот момент я поймал себя на мысли, что наблюдаю не за человеком, а за хорошо поставленным спектаклем.

— Мы сейчас все очень расстроены, — продолжал Дермот. — Это естественно. Но я прошу вас, как друг и как председатель: не гадайте. Падрик столько лет работал на нас всех. Он заслужил, чтобы мы не бросались словами, пока не знаем. Пусть полиция делает свою работу. А мы будем делать свою: искать, помогать, ждать. Хорошо?

Люди закивали. Мойра, которая минуту назад отправила Падрика в Англию с шестьюдесятью двумя тысячами в кармане, вытерла глаза платком. Оуэн налил Дермоту за счёт заведения. Сержант Хики пожал ему руку и проговорил что-то вроде «золотые слова».

Я смотрел на всё это и испытывал странное ощущение. С одной стороны, Дермот сказал ровно то, что следовало сказать. С другой, на протяжении получаса вся комната обсуждала Падрика во всех мыслимых ракурсах, и никто ему не мешал. Стоило же войти человеку с рукой на плечах, как слухи не замолчали, а лишь стали стройнее. Они потеряли ярлык «сплетня» и получили ярлык «забота». Это называется профессионализмом, и я, при всей своей неприязни, не мог не отдать ему должное.

— Имон, — сказал Дермот, заметив меня. — Не ожидал вас здесь увидеть. Библиотека в безопасности?

— Пока да, — сказал я. — Книги не пропадают. Они только запаздывают.

Он засмеялся, и мне показалось, что смех этот прозвучал на полтона громче, чем нужно.

— Вы, кажется, в последние дни виделись с Падриком, — сказал он мягко. — Мне говорили.

— Кто говорил?

— Ну, у нас маленький город.

Это было верно. Но я не помнил, чтобы кто-то видел Падрика у меня в библиотеке во вторник: в читальном зале в тот час не было никого, кроме Китти Бирн, а Китти не из тех, кто делится наблюдениями с агентами по недвижимости. Я решил не уточнять.

— Он возвращал книгу, — сказал я. — Это вполне в его характере.

— Вот видите, — Дермот развёл руками, обращаясь к залу. — Возвращал книгу. Какой человек. Не мог же он… — Он осёкся, будто сам испугался мысли, которую ему подсказала собственная речь. — Не будем.

Все дружно «не стали». И в этот самый момент, пока комната вздыхала и тянулась к кружкам, я услышал собственный голос. Я не планировал его подавать. Он вышел сам, негромко, как выходят из задней комнаты, когда тебя не видят.

— Простите, — сказал я. — Я одного не понимаю.

Все повернулись ко мне. Хотя нет, не все: Дермот повернулся первым, и вот это я запомнил.

— Если человек решил украсть шестьдесят две тысячи евро и сбежать, — сказал я, — зачем ему накануне возвращать библиотечную книгу? Да ещё раньше срока?

Наступила пауза, из тех, в которых слышно, как кошка Констебль чешется под столом.

— Может, — сказала Мойра, — чтобы никто не подумал.

— Чтобы никто не подумал, что? Что он собирается бежать? Но тогда он сделал обратное: привлёк внимание. Книгу возвращают вовремя те, кто собирается жить дальше. Вор, мне кажется, остался бы должен.

— Имон, — сказал Оуэн, — это уже не логика, это поэзия.

— Возможно, — сказал я. — Но поэзия иногда ближе к истине, чем цифры.

В зале послышались смешки, а потом снова разговор, но уже другой, с рассеянной оглядкой: люди, которые минуту назад были уверены, теперь не были уверены ни в чём. Это было почти приятно. Я почувствовал себя как человек, которому удалось незаметно переставить одну книгу на полке так, что весь ряд теперь выглядит по-другому.

Дермот не засмеялся. Он улыбнулся, и улыбка эта была безупречна, но на секунду, на одну только секунду, я увидел за ней нечто, что не вписывалось в образ доброго председателя. Не злость. Скорее расчёт, быстрый, как щелчок пальцев, как будто он поменял мнение обо мне. Раньше я был для него предметом обстановки.

— Вы, Имон, — сказал он негромко, — всегда были человеком, который замечает мелочи. Смотрите только, чтобы мелочи не заметили вас.

Он хлопнул меня по плечу и отошёл к бару, где его уже ждали с очередной кружкой и очередным сочувствием. А я остался сидеть со своим пивом и ощущением, которое, надо думать, испытывает человек, впервые в жизни подавший голос на собрании: мне было жарко, неловко и до странности легко.

Домой я шёл по набережной. Дождь прекратился, но воздух был таким плотным и мокрым, что, казалось, его можно было нарезать ломтями. В заливе мигали огни рыбацких лодок, и где-то далеко, за Каменной косой, глухо бил колокол буя. Я думал о карандашных цифрах, о слове «воскр» и о том, что за последние сутки в моей жизни впервые появилось слово «расследование», хотя я его никому не произносил, даже себе.

У калитки я остановился. На столбе, на высоте моего плеча, висел листок, которого утром не было. Это была записка, написанная от руки аккуратным, почти печатным почерком: «Имон, зайдите завтра. Бриджид Салливан».

Я перечитал её дважды. Потом сложил и убрал в карман, рядом с запиской в моей памяти, на которой так и стояло: «Спросить его? нет».