Кухня Бриджид

Есть два способа прийти в чужой дом с вопросами. Первый — прийти с вопросами. Второй — прийти с пирогом. Я выбрал второй, потому что, во-первых, умею задавать вопросы только книгам, а во-вторых, в Балливарне пирог считается не подарком, а документом, удостоверяющим добрые намерения. Яблочный я купил у Мойры, которая завернула его в бумагу с видом человека, вручающего мне повестку, и отказалась брать деньги, сказав только: «Передайте ей, что мы все молимся».

Улица Святой Брины идёт вдоль залива, и дома на ней стоят так плотно, что по звуку открывающихся форточек можно угадать, у кого сегодня на завтрак яйца. Дом Салливанов был предпоследним: белая известка, синие ставни, палисадник, в котором Падрик пятнадцать лет выращивал одни и те же георгины и каждый год записывал в блокнот, сколько их взошло. Георгины в тот четверг стояли, поникшие от дождя, и мне почему-то стало больше жаль их, чем кого бы то ни было ещё.

Бриджид открыла сразу, словно ждала за дверью. Ей пятьдесят восемь, она маленькая, прямая, с седыми волосами, убранными в узел такой тугой, что казалось, он держит на себе всю её личность. Я знал её, как знают всех: она вела кружок кройки при приходе, пекла лучший в графстве хлеб с тмином и, когда я приходил за книгой, которую Падрик заказывал для неё в межбиблиотечной выдаче, всегда спрашивала, не замёрз ли я.

— Имон, — сказала она. — Заходите. Не разувайтесь, у нас сегодня всё равно не убрано.

Это была неправда. На кухне царила такая чистота, какая бывает только у людей, которые драят полы, чтобы не думать. Стол был вытерт досуха, чашки висели на крючках по росту, а на подоконнике в ряд стояли баночки с травами, подписанные рукой Падрика: «Тимьян», «Мята», «Мелисса». Почерк у него был такой же, как в записке в моей памяти, только без карандашной толщины. Аккуратный, почти печатный. Я невольно отвёл глаза.

Она поставила чайник, достала из шкафа две чашки с отбитыми ручками (хорошие, сказала, не для такого случая), и села напротив меня. Пирог лежал между нами, нетронутый, как договор, который ни одна из сторон не готова подписать.

— Вы, наверное, думаете, зачем я вас позвала, — сказала Бриджид.

— Я думаю, что вы хотели поговорить.

— Я хотела поговорить с тем, кто не будет кричать. — Она слегка улыбнулась уголком рта. — Здесь за три дня кричали все. Хики кричал, что это ссора. Дермот кричал, что нужно ждать. Соседки кричали, что нужно было смотреть за мужем. А вы, Имон, единственный человек в Балливарне, который за всю жизнь не повысил голоса. Это мне нравится.

Я не стал говорить ей, что это не добродетель, а следствие профессии. Она налила чаю, и я принялся изучать узор на скатерти: красные лодки на синей воде, очень мелкие, с точностью, свойственной людям, которым некуда торопиться.

— Расскажите мне про вторник, — сказал я наконец. Это было единственное, что я мог придумать, и сказал я это так же, как говорю читателям, потерявшим книгу: «Расскажите мне, где вы её видели в последний раз».

Бриджид помолчала.

— Утром он встал в шесть, как всегда. Побрился, выпил чай, съел одну тартинку с мёдом. Обычная тартинка. Я ещё подумала: хорошо, что он поел. Потом сказал, что пойдёт в библиотеку, вернёт книгу. Я спросила: какую? Он сказал: одну. Про приходы. Я не стала расспрашивать. Он был какой-то… — она подыскивала слово, — собранный. Как перед экзаменом.

— Вы заметили, во что он был одет?

— Серое пальто. Шарф. Ботинки с резинкой, которые он носит в дождь. — Она подумала. — Но зонта не взял. Я ему вслед сказала: Падрик, возьми зонт. А он ответил: не понадобится. Так и сказал. «Не понадобится».

Мне стало холодно, хотя в кухне пахло свежим хлебом и топилась печь. «Не понадобится» — это не те слова, которые произносит человек, собирающийся вернуться к ужину.

— А потом?

— А потом ничего. К обеду его не было, к ужину не было. Я позвонила Дермоту. Он сказал: не волнуйся, наверное, задержался в комитете. Потом позвонила Оуэну. Потом Хики. Хики пришёл в восемь, посидел, выпил чаю, спросил, не было ли у нас ссоры. — Она подняла на меня глаза. — Имон, у нас не было ссоры. Я за тридцать четыре года могу по пальцам пересчитать наши ссоры, и в ни одной из них Падрик не повышал голоса.

— В понедельник вечером соседи слышали громкие голоса, — осторожно сказал я.

Бриджид вздрогнула. Это была едва заметная дрожь, но я её уловил, как уловил бы вздох в читальном зале, где все должны молчать.

— Это был не Падрик, — сказала она. — Это был Тадх.

— Ваш сын.

— Он приходил поговорить с отцом. Они… у них давнее непонимание. — Она повернула чашку на блюдце. — Тадх вляпался в долги. Не по-крупному, по-мальчишески. Какие-то ставки, какие-то друзья, друзья друзей. Он хотел занять у отца, а отец отказал. Не потому, что не любит, а потому, что считает: если не научишься считать, деньги тебя научат.

— И Тадх кричал.

— Тадх кричал. А потом хлопнул дверью и ушёл. Падрик сидел всю ночь на кухне. — Она кивнула на стул у окна. — Вот на этом. Я встала в три, думала, он спит, а он сидит и смотрит в стол, как будто там что-то написано. Я сказала: иди спать. Он сказал: сейчас. И не пошёл.

Я допил чай и подумал, что это был редкий случай, когда у истории оказалось два дна, и оба настоящие: ссора, но не та, о которой рассказывал Хики, и бессонная ночь, которая могла быть вызвана чем угодно, от сыновних долгов до чужих цифр на полях книги. Мне не хотелось вываливать на неё всё сразу. Но был один вопрос, который я не мог не задать.

— Бриджид, он звонил кому-нибудь последние недели?

Она замерла. Потом встала, подошла к плите, сняла чайник, хотя он давно не кипел, и поставила обратно.

— Почему вы спрашиваете?

— Потому что в «Красной лодке» говорят, будто он звонил в Голуэй.

— В «Красной лодке» говорят, — тихо сказала она, — всякое.

— Это правда?

Она смотрела в окно. За стеклом тянулась мокрая улица, и мимо проехал почтовый фургон, весёлый, красный, из совершенно другой жизни.

— Он звонил, — сказала она наконец. — По вечерам, из сарая. Говорил тихо. Я не слушала. Я не из тех, кто слушает. Но один раз я случайно услышала фамилию. Кин. Или Кейн. Женщина, судя по голосу. И он говорил: «Я понимаю, что нужны подтверждения, я их принесу». И всё.

— Вы не спросили?

— Спросила. Он сказал: это по делам комитета. — Бриджид повернулась. — Имон, вы думаете, у него кто-то был?

— Нет, — сказал я так твёрдо, что сам удивился. — Человек, который говорит «нужны подтверждения», не говорит так о женщине. Так говорят о цифрах.

Она шумно выдохнула, и я увидел, как с её лица что-то сошло: не страх, а какая-то подпорка, державшая его три дня.

— Вы правда так думаете?

— Я библиотекарь, — сказал я. — Я думаю, что люди чаще всего прячут не то, что вы предполагаете. Они прячут то, чего стыдятся. А стыдятся они обычно не страстей, а ошибок.

Она кивнула. Потом встала, вышла в коридор и вернулась с небольшим конвертом, который положила передо мной.

— Это я нашла вчера, — сказала она. — В кармане его рабочего халата, в сарае. Я не отдала Хики. Не знаю почему. Может, потому, что Хики всё равно не стал бы читать.

В конверте лежал листок с одной строкой: «Если со мной что-то случится, смотрите на воскресенье». Больше ничего. Ни даты, ни подписи. Почерк был печатный, спокойный, но последнее слово было написано чуть жирнее, как будто он нажал в этом месте сильнее обычного.

— Воскресенье, — повторил я.

— Я думала, это ярмарка, — сказала Бриджид. — Он ведь казначей. Но осенняя ярмарка только через десять дней, и ему нечего с неё ждать.

Воскресенье. «Леса? Воскр.» на сто двенадцатой странице. Я почувствовал, как у меня на затылке встали волосы. Я не сказал ей ничего. Не потому, что не доверял, а потому, что человека, которому только что вернули надежду, не стоит сразу перегружать картой предстоящих несчастий.

— Можно мне взять это? — спросил я. — На время.

Бриджид посмотрела на меня долгим внимательным взглядом.

— Возьмите, — сказала она. — Только не показывайте Дермоту.

Это была странная фраза. Она сорвалась с её губ так легко, что я почти не заметил, и лишь потом, уже на улице, понял, что не спросил: почему?

В этот момент дверь на кухню распахнулась, и в проёме показался Тадх Салливан. Высокий, тридцатилетний, в расстёгнутой куртке и с таким лицом, какое бывает у людей, не спавших со вторника. Он был похож на отца, но на отца, которого забыли аккуратно сложить: те же светлые брови, тот же тонкий нос, только всё сдвинуто на полтона вбок. Он увидел меня, и я увидел, как он решает что-то в долю секунды.

— Мам, — сказал он. — Я зайду позже.

— Тадх, это Имон, — начала Бриджид.

— Я знаю, кто это. — Он смотрел не на меня, а на конверт на столе. — Я зайду позже.

Он хлопнул дверью так, что чашки на крючках качнулись, и я услышал, как его шаги торопливо удаляются по коридору, а за ними входная дверь и мокрый скрип калитки.

— Он не со зла, — сказала Бриджид. — Просто ему сейчас… трудно.

— Конечно, — сказал я.

Я помог ей убрать посуду. Это было нелепо, но я чувствовал, что именно так нужно: мыть чашки и молчать. Когда я уходил, она остановила меня в дверях и положила ладонь на рукав.

— Имон. Падрик любил вас. Он говорил: «Дойл — единственный человек в городе, который читает до конца».

Я не знал, что на это ответить. Поэтому сказал то, что говорю обычно, когда не знаю, что сказать:

— Постараюсь вернуть вам его вовремя.

Улица была мокрой и пустой. Я шёл к калитке, держа в кармане листок с «воскресеньем», и думал, что за один день в Балливарне побывали три версии, и все три оказались честными. Мойра не лгала, говоря про деньги. Оуэн не лгал, говоря про звонки. Хики не лгал, говоря про голоса. Каждый сказал то, что знал, и ровно столько, чтобы правда превратилась в сплетню.

Но у калитки я остановился, потому что на заборе соседнего дома, ярдах в десяти от меня, мелькнула знакомая куртка. Тадх стоял за углом и смотрел на дом, не скрываясь, но и не подходя. Он поймал мой взгляд и тотчас отвернулся, и я успел заметить, что в руке у него было что-то, завёрнутое в газету. Что-то прямоугольное, размером с книгу.