Тот, кто стучит по батарее
Катла не спала до утра, и это, как она впоследствии признавала, было самым разумным её решением за весь октябрь.
Она заглянула за печь с фонариком, потом с лопатой, потом для порядка с фонариком и лопатой одновременно. За печью обнаружились пыльный угол, паутина, которую, судя по всему, никто не трогал со времён президента Эйзенхауэра, и пустота. Не зловещая, не мистическая, а обычная бытовая пустота, в которой хранятся поленья и старые газеты. Если там кто-то и кашлянул, то он уже закончил кашлять и теперь, судя по тишине, вежливо пережидал, пока человек с лопатой пойдёт обратно в кровать.
Катла пошла, но не в кровать, а в кресло в мастерской, где просидела до рассвета, завернувшись в плед и читая рассылку издательства про «актуальные тренды в детской иллюстрации». Рассылка не помогала. Тренды актуальными не оказались.
Около пяти утра по батарее под окном постучали. Три раза, негромко, с одинаковыми промежутками: тук, тук, тук. Так стучат в дверь к соседу, который, вы знаете, никогда не бывает дома, но на всякий случай. Катла сказала «Доброе утро» раньше, чем успела подумать, и тут же рассердилась на себя. Батарея помолчала, а потом постучала ещё раз, коротко, почти довольно.
К девяти часам она сдалась.
Магазин Мэйбл Лундгрен пах кофе, шерстью и чем-то неопределённым, что в Вестерхейме, видимо, называлось «запахом порядка». Мэйбл сидела за прилавком и раскладывала по конвертам какие-то квитанции. Когда Катла вошла, она подняла глаза, и по этим глазам было понятно: она ждала, и ждала давно.
— Молока? — спросила Мэйбл.
— Да. И хлеба. И, может быть, немного объяснений.
— Объяснения на втором стеллаже, рядом с солью, — сказала Мэйбл, не улыбаясь. — Но закончились ещё в сентябре.
Катла положила на прилавок молоко и хлеб, достала деньги и сказала, глядя в сторону:
— У меня в доме чашки сами переставляются. Тушь меняет цвет. А вчера ночью кто-то вернул мне кисть, которую я потеряла в аэропорту, и вежливо кашлянул. За печью.
— Вежливо, — повторила Мэйбл с интересом. — Хорошо. Значит, воспитанные.
— Это не ответ.
— Это вступление. — Мэйбл отложила квитанции. — Дом старый, милая. Он стоит здесь дольше, чем стоит этот магазин, и дольше, чем половина тех, кто в нём покупает мыло. Такие дома не бывают пустыми. Вам нужно не ко мне, вам к Олафссонам. Ферма на восточной дороге, четыре километра. Спросите Гуннара. Не Свейна, Свейн вам ничего не скажет, он вообще никому ничего не говорит, даже овцам. Спросите племянника.
— А что он знает?
— Больше, чем рассказывает, — ответила Мэйбл. — Это у них семейное. И, пожалуйста, не говорите ему, что от меня. Он решит, что я над ним смеюсь.
Мэйбл довезла её сама, потому что ехала на восточную дорогу за яйцами, как она выразилась, «по совпадению». Её старый пикап дребезжал на каждом ухабе, и Катла успела рассмотреть Вестерхейм с той стороны, с которой его не показывают открыткам: ряд низких домов, занесённых снегом до окон, школа с одним зелёным флагом, заправка, у которой стояли в очередь двое пенсионеров и собака. Дальше дорога уходила к горизонту, где небо лежало на земле, как крышка на кастрюле.
Ферма Олафссонов оказалась невысоким деревянным домом и несколькими сараями, разбросанными по склону. В загоне за забором стояли овцы. Не обычные белые, а разных цветов: чёрные, рыжие, серые, одна пятнистая, как корова. У всех были толстые шерстяные шубы и совершенно независимые лица.
Среди них стоял человек. Он был такой высокий, что Катле на секунду показалось, будто это не человек, а столб, на который кто-то из любопытства надел шапку. Шапка была вязаная, с ушами и с косичками, из-под неё торчали светлые волосы. Человек тащил к кормушке охапку сена и в этот момент как раз споткнулся о барана.
— Простите, — сказал человек барану искренне. — Я не нарочно.
Баран посмотрел на него без осуждения и отошёл.
— Вы Гуннар? — спросила Катла.
Он обернулся, и сено посыпалось у него из рук. Лицо у него было открытое и немного растерянное, как у человека, который с детства привык, что мир заходит к нему без стука. Ему было года двадцать четыре, и он краснел, ещё ничего не услышав.
— Да, — сказал он. — Это я. То есть я Гуннар. Простите, вы кто?
— Катла. Я снимаю дом на краю города.
Он перестал краснеть и побледнел. Это было заметно даже на морозе, который и так окрашивал лица в оттенки варёной свёклы.
— Красный? — спросил он. — С белыми наличниками?
— Да.
— А. — Гуннар подобрал сено и начал складывать его в кормушку, внимательно, листок за листком, как будто это было единственное, что на свете требовало его внимания. — И что с домом?
— Там чашки сами переставляются, — сказала Катла и добавила для достоверности: — по цвету.
— Это бывает, — ответил Гуннар не оборачиваясь. — Сквозняк.
— Тушь в банке стала зелёной.
— Реакция. С кислородом.
— Кисть, которую я потеряла в Фэрбенксе, оказалась на столе.
— Вы просто забыли, куда положили.
— Вы не очень хорошо врёте, — сказала Катла.
Он замер. Потом посмотрел на её руки. На пальцах правой руки, там, где она макнула кисть в банку, остался тонкий зелёный след, как будто она держалась за свежую траву. Гуннар смотрел на этот след так, как смотрят на письмо, которого давно ждали и немного боялись открыть.
— Это чернила, — сказала Катла.
— Они были чёрные, — сказал он.
— Откуда вы знаете?
Гуннар открыл рот, закрыл его и очень тщательно занялся ремнём на ближайшей кормушке.
— Я ничего не знаю. Я стажёр. Я приехал ухаживать за овцами и стрелять в волков, то есть не стрелять, а… — Он запутался и махнул рукой. — Овцы. Просто овцы. Вам, наверное, показалось.
Катла посмотрела на него, на овец, на небо, лежащее на земле. Ей было двадцать три года, она приехала в такую даль ради тишины и дешёвого жилья и не собиралась спорить с человеком, который очевидно врёт, потому что ему страшно.
— Хорошо, — сказала она. — Если вспомните что-нибудь, я живу в красном доме. Дверь не заперта.
— Вы не запираете дверь? — ужаснулся Гуннар. — Ни в коем случае… то есть, я хотел сказать…
— До свидания, — сказала Катла и пошла к дороге.
Она отошла уже метров на сто, когда обернулась. Не из любопытства, а потому что в спину ей смотрели. Гуннар стоял на пороге сарая и делал нечто странное. Он поднял ногу, переступил порог, но не прямо, а по небольшой дуге, по часовой стрелке, как обходят что-то, что нельзя задеть. Потом остановился, наклонил голову к пустому двору, к колоде, к столбу, к пустоте над притолокой и негромко сказал на языке, который Катла слышала в детстве от отцовской бабушки:
— Fyrirgefið ónæðið.
«Простите за беспокойство».
Катла стояла на дороге, и снег скрипел под сапогами. Он говорил не с овцами. И не с ней. Он извинялся перед кем-то, кто был там, на пороге сарая, незаметный и вежливый, как кашель за печью.
Она пошла домой пешком. Мимо пробежало стадо облаков, потом проехал школьный автобус, и водитель помахал ей рукой, как старой знакомой. К вечеру она вернулась в красный дом, сняла сапоги, поставила на стол блюдце с молоком, сама не зная зачем, и легла спать.
В ту ночь батарея постучала три раза. Катла, подумав, постучала в ответ один раз. Ей показалось, что так будет вежливо.
Будь ласка, увійдіть, щоб залишити коментар.