Лебединый кошмар: · Розділ 5 з 18

Тихие переговоры

Заседание совета Национального общества мастеров и любителей таксидермии началось в девять утра в Зимнем саду виллы «Чиньо Бьянко» под стеклянным куполом и в присутствии четырёх чучел цапель, которые, как следовало из таблички, «наблюдают за соблюдением регламента».

Кьяра пришла за двадцать минут до начала, с тремя папками, планшетом и ощущением, что идёт на экзамен, к которому не готовилась, но в котором обязательно спросят именно то, что она не выучила. За прошедшие сутки она спала два часа и выпила столько эспрессо, что мир приобрёл лёгкий дрожащий оттенок. Накануне вечером Джулия уехала в ночь, оставив после себя ультиматум, тихий и холодный, как мрамор на кладбище. «Решите до субботы». Три слова, в которых умещалась вся её репутация.

Совет заседал за круглым столом. Кьяра насчитала четверых.

Во главе, разумеется, сидел профессор Кастаньоли в своём утином бархате, с лупой, лежавшей перед ним, как скипетр. Справа от него разместился доктор Рино Пеццали, казначей, сухой, длинный человек, который всё время шуршал бумажками от леденцов и, по слухам, никогда не расставался с калькулятором даже во сне. Слева сидела синьора Берта Лаццари, секретарь, полная, румяная женщина с вязанием в руках, чьи спицы щёлкали в такт каждому слову, как метроном. А на краю стола, чуть в стороне, устроился маэстро Гвидо, специалист по уткам, восьмидесяти с лишним лет, абсолютно глухой и абсолютно уверенный в том, что именно его мнение решает исход любого голосования.

(Отступление о советах директоров. Любой совет, как правило, состоит из одного человека, который знает, чего хочет, одного, который знает, чего боится, одного, который знает, где лежит печать, и одного, который просто пришёл. Вопрос лишь в том, кто из них на самом деле решает. Опыт показывает, что чаще всего именно последний.)

Томмазо расположился рядом с Кьярой, с тетрадью. Он, по её настоятельной просьбе, пришёл не в куртке, а в пиджаке, что сделало его похожим на подростка, которого слегка принарядили для похорон. Кьяра велела ему вести протокол, и он вёл его с той особой старательностью, которая у молодых людей в этом возрасте бывает, только когда они не уверены, зачем это нужно.

— Итак, — сказал профессор, коротко стукнув лупой по столу. — Заседание объявляю открытым. Единственный вопрос повестки: просьба представителя посторонней стороны, синьоры Бенедетти, о досрочном освобождении зала.

— Я не прошу о досрочном освобождении, — сказала Кьяра. — Я прошу разрешения организовать вывоз лебедей быстро и бережно в субботу после закрытия выставки.

— Это иная формулировка? — спросил доктор Пеццали и зашуршал леденцом.

— Это та же формулировка, — сказала синьора Лаццари, не поднимая глаз от вязания, — только в красивой обёртке.

— Протоколировать? — шёпотом спросил Томмазо.

— Не надо, — шепнула Кьяра.

Он, конечно, записал.

Первый час прошёл в обмене любезностями и документами. Кьяра изложила свои условия. Первое: доступ в зал ровно в двенадцать ноль-ноль в субботу, ни минутой позже. Второе: право ввести в соседние помещения Зимний сад, библиотеку и малую гостиную оборудование, цветы и мебель в пятницу, чтобы использовать шесть часов субботы только на зал. Третье: помощь самого общества в перемещении экспонатов. Профессор слушал, вертя лупу, и на каждое условие отвечал одинаково: «Страховка».

— Страховка не позволяет, — говорил он. — Страховка не разрешает. Страховка не предусмотрела подобного.

— А что предусмотрела страховка? — спросила Кьяра.

— Пожар, наводнение, кражу. Но не свадьбу.

(Отступление о страховых компаниях. Страховщик способен вообразить любую катастрофу, кроме той, что произойдёт на самом деле. Именно поэтому он так дорого стоит.)

Было уже без пяти десять, когда в дверь Зимнего сада постучали. Не постучали, поскольку стук подразумевает неуверенность, а стукнули, и это был стук человека, привыкшего, чтобы ему открывали. Дверь отворилась, и на пороге появилась очень маленькая, очень прямая старушка в вязаном берете цвета спелой сливы, с сумкой, из которой выглядывало горлышко бутылки, и с палкой, которая служила ей не опорой, а, скорее, указкой.

— Доброе утро, — сказала она. — Я не опоздала?

— Простите, — начал профессор, — заседание закрытое…

— Конечно, закрытое, — согласилась старушка. — Я тихонько. Я просто бабушка.

— Чья? — спросила Кьяра, хотя уже начинала догадываться.

— Джулии, — сказала Нонна Ассунта. — Невесты. Ехала поездом, потом автобусом, потом на попутной машине с очень милым молодым человеком, который развозит рыбу. Скажите, а правда, что у вас тут триста лебедей?

— Триста четыре, — машинально поправил профессор.

— Какая красота, — сказала Нонна Ассунта и села на свободный стул, которого, как Кьяра могла бы поклясться, секунду назад там не было.

Ни у кого не нашлось возражений. Это было удивительно само по себе. В присутствии Нонны Ассунты возражения почему-то возникали только потом, дома, когда уже ничего нельзя было поправить.

Старушка достала из сумки бутылку и четыре стопки. Бутылка была тёмная, без этикетки, с пробкой, замотанной ниткой.

— Орех, — пояснила она. — Мой, домашний. Настаивала сорок дней. Рецепт моей матери. А вы, синьор, — она обернулась к доктору Пеццали, — случайно не сын Анджелы Пеццали из Мандзони? Нет? А, ну конечно. Анджела была из Лекко, а вы вылитый. Я с ней в бридж играла. Она всегда смотрела в чужие карты, вот и вы так смотрите.

Доктор Пеццали остановил шуршание бумажки и впервые за утро посмотрел на кого-то с живым интересом.

— Анджела Пеццали — моя тётка, — сказал он. — Откуда вы…

— Я же говорю, мы играли. — Нонна налила ему стопку. — Кушайте. Вы такой худой. Тётка тоже была худая, и всё считала.

Следующие сорок минут стали, по мнению Кьяры, самым странным заседанием совета в истории человечества. Нонна разливала настойку и рассказывала истории. Она говорила о синьоре Лаццари, чью двоюродную сестру она знала по церковному хору, о маэстро Гвидо, которого, оказалось, она помнила ещё мальчишкой, когда он выставил на деревенском празднике огромное чучело селезня с таким выражением лица, что женщины крестились. О профессоре Кастаньоли она сказала только:

— Вы, синьор, мне нравитесь. У вас хорошие руки. Руки, которые держат вещи нежно. Таких мужчин мало.

Профессор, к ужасу и восхищению Кьяры, покраснел.

— Так вот, — сказала Нонна к концу, вытирая палец о салфетку. — Я ничего в ваших делах не смыслю. Но скажите мне, добрые люди, что вам мешает в субботу, ровно в двенадцать, всем вместе взять и вынести этих красавцев за два часа? Вас здесь сколько? Мастеров?

— Тридцать семь, — сказала синьора Лаццари.

— Тридцать семь. Вот. Двое на лебедя, и вы справитесь за час. С тележками. Страховка, она ведь про то, что лебедя нельзя уронить, а не про то, что его нельзя нести.

Наступила тишина. Доктор Пеццали вынул изо рта леденец и посмотрел на него так, будто видел его впервые.

— Формально, — произнёс он, — пункт четырнадцатый запрещает перемещение до закрытия. После закрытия перемещение разрешено.

— Страховой полис, — сказала синьора Лаццари, и спицы её замерли, — действует до перемещения, но не запрещает его. А значит, перемещение силами самого общества, с соблюдением правил обращения, возможно.

— Возможно, — повторил профессор. И повернулся к Кьяре с выражением, в котором впервые за два дня мелькнуло человеческое. — Почему вы не предложили этого сами?

Кьяра открыла рот. В голове её пронеслось сразу несколько разумных ответов. Но самым честным было другое:

— Потому что я боялась вашей страховки.

— Ею стоит бояться, — сказал профессор. — Но не до такой степени.

Дальше всё пошло быстро. Голосовали поднятием рук. Три руки подняли «за». Маэстро Гвидо, которому синьора Лаццари громко и подробно объяснила, о чём речь, поднял обе и ещё одну, чужую, соседскую, но этого, к счастью, никто не заметил. Профессор вздохнул и поставил подпись: «Допускается перемещение силами общества, начиная с двенадцати часов одной минуты».

— Одной минуты? — спросила Кьяра.

— Мы, синьора, люди точные, — ответил профессор. — Минута остаётся нашей. Мы её оставили на всякий случай.

(Отступление о минутах. В любом договоре обязательно находится минута, за которой стоит не логика, а чей-то характер. Лучше её не оспаривать. Она, как правило, дороже самого договора.)

Томмазо закрыл тетрадь. Рука у него дрожала от счастья.

— Протокол, — произнёс он торжественно, — составлен и… — Он помолчал и, к ужасу Кьяры, добавил: — Лат. Protocollum est.

— Томмазо, — тихо сказала Кьяра, — почему на латыни?

— Мне показалось, что это будет… — Он задумался. — Солиднее.

Заседание кончилось в половине двенадцатого. Совет разошёлся. Нонна Ассунта осталась сидеть среди цапель, довольная и румяная, как человек, свершивший то, ради чего родился. Кьяра подошла к ней и, не найдя слов, просто взяла её маленькую, сухую руку в обе свои.

— Вы нас спасли, — сказала она.

— Не нас, — ответила Нонна. — Вас. Я только налила. — Она посмотрела на Кьяру внимательно, как на ангела на сводчатом потолке, у которого, по её мнению, давно следовало бы подновить лицо. — Знаете, деточка, а я вот подумала. Может, оставить парочку птичек на свадьбе? Для красоты. Вы же говорите, у вас тут триста лебедей. Куда они, бедные, пойдут?

— Нонна Ассунта, — сказала Кьяра, — это очень милая идея, но…

— Конечно-конечно, — закивала старушка. — Это я так. Для разговору.

Кьяра улыбнулась и забыла об этой фразе. Забыла надолго и всерьёз, как забывают то, что окажется важнее всего остального.

Она вышла из Зимнего сада, и телефон показал одиннадцать сообщений. Лоренцо через Томмазо просил прислать «все документы, по списку, как можно скорее». Фаусто писал, что «очень рад, что вопрос решён» (откуда он знал, Кьяра не поняла). Нотариус из Лукки требовал уточнить время церемонии. А в самом конце, в почтовом ящике виллы, лежал плотный конверт цвета слоновой кости, адресованный лично ей. Обратный адрес отсутствовал. Внутри оказалась открытка с оливковой ветвью, где каллиграфическим почерком было выведено: «С огромной радостью принимаем приглашение! Мариза Бонетти, кузина».

Кьяра перечитала открытку. Потом открыла таблицу. Потом ещё раз открытку.

Кузины Маризы Бонетти в её списке не было.