Счёт открыт
Февраль пришёл в Вестерхейм вместе со светом.
День прибавлялся стремительно, на семь-восемь минут в сутки, и к первому числу солнце уже стояло над горизонтом по два часа. Снег на крышах блестел так, что глазам было больно. На заправке повесили объявление «Очки для снега: бесплатно, в разумных пределах». Школа возобновила уроки на улице, и дети строили перед зданием огромного лиса, рыжего, как настоящая лиса, из красок, которые им выдала Катла.
Двенадцатая иллюстрация к «Лису, который боялся темноты» была закончена в первый день февраля. Катла отправила файлы в Сиэтл и стала ждать ответа с нормальным волнением человека, который сделал работу не в долг, а честно. Дана ответила через три часа. В письме было всего одно предложение: «Это не просто лучшая ваша работа, это лучшая книга, которую я выпускала. Что вы там делали?» Катла улыбнулась, налила чаю и написала: «Жила».
Она теперь действительно жила. Не прячась, не откладывая на «когда-нибудь», слово, которое она больше не произносила даже мысленно. Вставала в восемь, ставила блюдце, говорила дому «доброе утро», рисовала до обеда, а после обеда иногда рисовала ещё, а иногда шла на ферму, где Гуннар учил её отличать Тору от Лёльки по походке, и где Свейн каждый раз молча ставил на стол лишнюю тарелку, а потом, не глядя, отодвигал в её сторону кусок хлеба потолще.
Она не пела. Не потому что не хотела, а потому что пока не знала, что петь. Иногда, за работой, ловила себя на том, что напевает что-то, совсем другое, незнакомое, простое и неловкое, как первые шаги. Прислушивалась и не узнавала. Гуннар сказал, что это, наверное, её собственная песня. Катла возразила, что у человека, потерявшего чужую, своей не бывает. Гуннар ответил, что бывает, но она ещё очень короткая. Катла засмеялась и перестала спорить.
Пятого февраля вечером она сидела в мастерской, дорисовывая обложку для следующего заказа: на этот раз про зайца, который боялся высоты. Свет лампы лежал на бумаге ровным кругом. Внизу, на кухне, потрескивала печь. Скопи, судя по звукам, увлечённо переставлял чашки, причём в таком порядке, который никому, кроме него, не был понятен.
Она спустилась за водой и остановилась на пороге кухни.
На столе лежала шапка.
Это была маленькая вязаная шапка, красная, с помпоном на макушке, детского размера, чуть выцветшая, с аккуратной штопкой над ухом. Она лежала на чистой салфетке, там, где обычно оставляли подарки: охру, карандаши, носки. Рядом с ней стояло блюдце, нетронутое, молоко в нём слегка дрожало, как от далёкого толчка.
Катла знала эту шапку. Никогда не видела, но знала. Гуннар рассказывал про неё в декабре, когда они сидели при медной лампе: красная, вязаная, с помпоном, бабушкина работа, которую он отдал Хильдур в десять лет, а потом неделю ходил без шапки и заболел.
— Я не просила, — сказала она вслух. — Я не принимаю.
— Это не вам, — произнёс сухой голос из-за печи.
Орм вышел из тени так, что Катла сначала не заметила, откуда. Сутулый, в очках на кончике носа, с книгой под мышкой, он стоял посреди кухни, и вид у него был такой, какой бывает у чиновника, которому поручили сообщить неприятное и который изо всех сил старается сделать это красиво.
— Для Гуннара Олафссона, — продолжил он. — Передаётся по регламенту через хозяйку дома. Положено вручать лично, но ввиду особых обстоятельств допускается посредничество.
— Какие обстоятельства? Он принёс её вам в десять лет. Как плату.
— Хильдур назвала это взносом, — сказал Орм, открывая книгу на нужной странице. — Книга называет это залогом. Разница существенна. Взнос принимается и забывается. Залог хранится и возвращается, когда подходит срок расчёта. — Он поправил очки. — Срок подошёл.
— Какой расчёт? Вы сказали, что я оплатила. «Оплачено».
— Вы оплатили вашу часть. Ту, что касалась вас: семь даров, возвращение камня, песня. Это записано, закрыто, и я готов подтвердить под присягой любому органу, который признаёт нашу юрисдикцию. — Орм перелистнул страницу. — Но Гуннар Олафссон принимал дары в детстве. Три записи. Одну он закрыл шапкой. Остальные две были перенесены на более поздний срок, по его собственной просьбе, в возрасте десяти лет. Он тогда сказал, что «когда-нибудь отдаст».
— Когда-нибудь, — прошептала Катла.
— Именно. — В голосе Орма не было торжества, только педантичная печаль. — Он произнёс это слово при бабушке Сваве, в присутствии Хильдур. Тогда это сочли детской шалостью. Теперь прошло четырнадцать лет, и «когда-нибудь» определилось. Это значит, что народ холмов вернётся за долгом. Не сегодня. Не завтра. Но вернётся.
Катла опустилась на стул. Шапка лежала перед ней, маленькая и страшно знакомая, как чужая детская фотография.
— Что они потребуют?
— Не знаю. — Орм закрыл книгу. — Я не определяю. Я записываю. Но скажу вам в частном порядке, вне протокола: как правило, народ холмов просит то, что человек любит больше всего. Не потому что жестокий. Потому что только такой долг считается настоящим. — Он помолчал. — И ещё. Вы, барышня, в этой истории теперь тоже сторона. Вы ему не чужая. Это тоже записано.
Он сделал шаг назад, и вместе с ним отступил свет лампы, и в углу кухни осталась только тишина.
Катла сидела долго. Печь потрескивала, Скопи затих, будто тоже прислушивался. За окном, в сиреневой февральской темноте, на Хаугуре дрожали огоньки: жёлтые, зелёные, один красный, непривычный. Она смотрела на них и думала о том, что ещё месяц назад её единственной заботой было нарисовать лису так, чтобы он перестал выглядеть серым. А теперь на столе лежало чужое обязательство, и от неё зависело, что с ним делать.
Можно было спрятать шапку. Положить в ящик, закрыть, ничего не говорить. Дать ему ещё несколько месяцев спокойной, обычной жизни. Катла почти решилась. Потом вспомнила, что сказал Гуннар, стоя на крыльце с разбитой губой: «Это самое прямое, что я когда-либо говорил». Вспомнила, как он четырнадцать лет молчал, потому что боялся, что над ним посмеются. И поняла, что любовь начинается там, где перестаёшь решать за другого, что ему знать.
В дверь постучали.
Три коротких удара, потом пауза, потом ещё один. Так стучал только один человек в Вестерхейме. Катла взяла шапку, повертела её в руках, чувствуя шершавую шерсть, которую когда-то вязала женщина с очень строгой улыбкой, и сунула в карман куртки, чтобы потом отдать лично.
— Открыто, — сказала она. — Как всегда.
Дверь открылась. На пороге стоял Гуннар, высокий, румяный от мороза, в ушастой шапке, с пакетом свежего хлеба и той улыбкой, с которой смотрят на человека, которого не боятся потерять. Он остановился, сделал положенную дугу по часовой стрелке, поклонился печи и сказал:
— Я принёс хлеб. Свейн сказал, что тебе нужно есть что-то, кроме молока и красок.
— Гуннар, — сказала Катла. — Нам нужно поговорить.
Улыбка медленно сошла с его лица. Он поставил хлеб на стол, снял шапку, провёл рукой по волосам.
— Что-то случилось?
— Нет. Пока нет. Сядь.
Он сел. Она села напротив. За окном догорал короткий февральский вечер, и последний солнечный луч лёг на подоконник, где стояло блюдце, до краёв полное тёплого молока.
— Помнишь, ты говорил, что бабушка просила тебя поставить блюдце, если в красном доме поселится кто-то новый? — начала Катла.
— Помню.
— Так вот. Я думаю, она знала больше, чем сказала.
Она достала шапку из кармана и положила на стол между ними, рядом с хлебом. Красную, с помпоном. Гуннар посмотрел на неё, и она увидела, как у него медленно расширяются глаза, как по лицу проходит узнавание, как он делает вдох, но не выдыхает.
— Откуда? — выдохнул он наконец.
— От них. — Катла положила ладонь поверх его руки. — Это долгая история. Я расскажу всё. Но сначала скажу главное: я здесь. Что бы ни случилось, я здесь. Не обещаю. Решаю.
Гуннар поднял на неё глаза. В них было столько всего: страх, нежность, детское изумление, и ещё что-то взрослое и твёрдое, чему она не сразу нашла название. Это было доверие. Не к тому, что всё будет хорошо, а к тому, что рядом есть человек, с которым можно не знать, чем это кончится.
— Рассказывай, — сказал он.
И она рассказала. Про Орма и его книгу. Про «когда-нибудь», сказанное в десять лет. Про слово «залог». Говорила долго, до полной темноты, а когда замолчала, они оба сидели, не двигаясь, держась за руки над красной шапкой, и слушали, как за стеной дышит дом, как на Хаугуре, далеко, мерцают огоньки, как в подполе, под их ногами, тихо и ровно гудит камень.
Когда Гуннар ушёл, было уже поздно. Катла проводила его до крыльца, потом вернулась в дом, взяла блюдце с подоконника, налила в него свежего молока и вынесла наружу. В этот раз она поставила его не на подоконник, а на порог, прямо на ступеньку, в круг света от лампы. Пусть те, кто придёт за долгом, знают, что их ждут.
Она оставила дверь открытой.
Блюдце на пороге было полным.
Будь ласка, увійдіть, щоб залишити коментар.