Соус, который не прощает
Бекка Тиль, как выяснилось, умеет шептать так, чтобы её слышал только один человек, не двигая губами. Это талант. На собрании театральных ассистентов он бы ценился выше всех дипломов.
— Жабры красные, глаза ясные, пахнет морем, а не рыбой, — бормочет она, пока я делаю вид, что изучаю скумбрию. — Вот эту, эту и эту бери. Остальные скажи, что не очень.
— Ясно, — шепчу я в ответ своим новым басом.
— Что ясно?
— Что красные. И ясные.
Бекка смотрит на меня как на человека, у которого вдруг выросло второе ухо, и возвращается к ножу. Я выбираю три рыбы и громко, с достоинством, объявляю поставщику, что остальные «не очень». Он вздыхает и уносит их обратно. Шеф Ланг издалека бросает на меня подозрительный взгляд.
— Коул, — говорит он тоном, от которого тают даже ледяные глыбы. — Ты сказал поставщику «спасибо».
— Да, шеф.
— Ты никогда не говоришь «спасибо» поставщикам.
— Может, пора начать?
Тишина на кухне такая, что слышно, как закипает вода. Потом Виктор Ланг медленно кивает, тоном «разберёмся позже», и уходит. Я выдыхаю. Выжила. Первый раунд.
Второй раунд называется «лук». Мне выдают пятнадцать килограммов и нож размером с моё предплечье, то есть, пока я в этом теле, с мой локоть. Я режу. Слёзы текут сразу, обильно и без малейшего стыда. Оказывается, у Итана Коула, красавца с кривым носом и грубым характером, глаза плачут от лука точно так же, как у меня.
Это почему-то трогает.
Дальше всё идёт по нарастающей. Я нарезаю морковь неправильно: Бекка молча перекладывает мои кубики в ведро и показывает, как надо. Я теряю нож, и он оказывается у меня в заднем кармане. Я называю шалфей «этой штукой», и посудомойщик Тео, девятнадцатилетний парень с огромными наушниками, смотрит на меня с таким сочувствием, словно хочет предложить скорую помощь.
А потом наступает одиннадцать часов, и Бекка, которой звонят по телефону, уходит в кладовую. Уходя, она тычет пальцем в сторону плиты:
— Соус. Не трогать. Он сам знает, что делать.
Соус. Фирменный соус «Лантерн»: четыре часа на медленном огне, томлёные помидоры, копчёный перец, что-то ещё, о чём в ресторане шепчутся, как о семейной тайне. Он стоит на дальней конфорке в медной кастрюле и пахнет так, что я уже готова влюбиться в него вместо человека.
Я не собираюсь его трогать. Честное слово. Я просто смотрю.
И вижу, что на дне что-то темнеет.
Знаете, как это бывает: ты знаешь правило, и оно написано огромными буквами на стикере в чужом холодильнике, и всё-таки нет сил стоять и смотреть, как на твоих глазах что-то портится. Всю жизнь я вмешивалась, когда страдал кто-то другой: спасала чужие планы, чужие просьбы, чужие репутации. Вмешательство у меня в крови. Я хватаю ложку и принимаюсь мешать.
Кастрюля шипит. Дно у неё и правда прилипает. Я паникую, добавляю холодной воды, потому что где-то читала, что воду добавляют, когда пригорает. Теперь соус не просто прилип. Он расслоился, сморщился и пустил по краям сердитые чёрные пузыри.
— Коул! — раздаётся от двери.
Виктор Ланг стоит с таким лицом, какое бывает у скульптора, обнаружившего, что кто-то поставил кружку на его «Давида».
— Ты. Тронул. Соус.
— Шеф, я… прилипало…
— Он должен прилипать! Так задумано! Это корочка, которая потом растворяется! Четыре года Бекка учила тебя, как его не трогать, четыре года я ставлю тебе в пример её терпение, а ты…
Он не договаривает. Кастрюля летит в мойку. Запах стоит такой, что у Тео поднимаются наушники. Я говорю «простите» раз одиннадцать подряд, потому что у меня это работает как заикание. Шеф замолкает, смотрит на меня очень пристально, и в его взгляде появляется что-то странное, вроде недоверия пополам с тревогой.
— Ты три раза извинился, — медленно говорит он. — Ты никогда не извиняешься.
— Простите.
— Четвёртый.
Бекка возвращается, видит мойку, бледнеет и в течение следующих сорока минут молча восстанавливает всё, что я испортила. Она не спрашивает, что случилось. Просто делает. Когда я пытаюсь помочь, она так же молча переставляет меня в сторону, как переставляют горшок с цветком, чтобы не мешал.
В три часа дня у кухни маленький перерыв. Я сажусь на деревянный ящик во дворе, около мусорных баков, и впервые за день позволяю себе просто быть. Ноги гудят. Спина просит о пощаде. На левом запястье красуется ожог от кастрюли, и он ноет. Тело Итана устало ровно так же, как моё: тем же серым, вязким, чуть-чуть обидным цветом усталости. Чужое тело быстро учит: усталость у всех одного цвета.
Рядом со мной на ящик опускается Тео и молча протягивает бутерброд. Не знаю почему, но от этого внезапно начинает щипать в носу.
— Спасибо, — говорю я.
— Ты сегодня какой-то другой, — замечает он. — Но, знаешь, нормальный. Мне нравится.
Я откусываю бутерброд и думаю о том, что человек, который сидит сейчас в моём теле, возможно, тоже кому-то нравится больше обычного. И что меня это почему-то беспокоит.
Ужин проходит как торнадо. Заказы, крики, жар, подносы, снова заказы. Я раскладываю гарнир, потому что единственное, что мне доверяют, — это гарнир. Но я стараюсь так, как не старалась ни над одним отчётом. К десяти часам вечера на мне нет сухого места, мои руки пахнут чесноком навечно, а Виктор Ланг, проходя мимо, коротко хлопает меня по плечу. Один раз. Молча.
Это самая высокая похвала, которую я получала в жизни. Я не понимаю, почему от неё так тепло.
Домой в Гринпойнт я добираюсь к полуночи, на ватных ногах. Кардамон ждёт под дверью с видом судьи, готового вынести приговор. Я кормлю его, чешу за ухом, и он, к моему изумлению, милостиво позволяет. Только после этого вспоминаю про телефон.
Сообщение с моего собственного номера пришло в шесть пятьдесят утра, а я увидела его только сейчас.
«Это Итан. Я в твоём теле, ты в моём. Если читаешь это, мы оба в беде. Не трогай соус на плите, не отвечай на вопросы про рыбу, говори „да, шеф“. И покорми кота. Пожалуйста».
Я читаю дважды. Потом сажусь на пол прямо в прихожей, ставлю телефон на колени, и в груди у меня происходит что-то странное. Облегчение, страх и нелепая, детская радость: значит, я не сошла с ума. Нас двое. Где-то в моей постели лежит человек, который переживает то же самое.
Я набираю ответ, и пальцы дрожат: «Это Майя. Привет. Или как это называется. Про соус ты написал слишком поздно. Прости. Я его убила. Кота накормила. Он меня простил». Подумав, добавляю: «Я так рада, что ты есть».
Стираю последнюю фразу. Пишу снова. Отправляю.
Ответ приходит через минуту: «Ты убила мой соус?!»
А следом, не дожидаясь моего оправдания: «Погоди. Это потом. Скажи, у тебя есть кто-то, кого можно успокоить словами? Потому что я сегодня сказал Вивьен Лэнгли, что у неё нет хрипа, а есть кофе со сливками».
Я смотрю на экран, и у меня по спине пробегает холодок.
«Что ты СДЕЛАЛ?» — печатаю я и, не успев отправить, слышу, как Кардамон вздыхает у меня на коленях.
Будь ласка, увійдіть, щоб залишити коментар.