Поцелуй в чужом теле (не считается)
Самое страшное в тишине то, что она всегда кончается.
Вивьен Лэнгли молчит ровно неделю. Не вызывает меня в гримёрку, не требует имбирного чая в три часа ночи, не передаёт через Стефана ледяных записок. Она здоровается со мной по утрам, и в её «доброе утро, дорогая» нет ни одной трещинки. Только однажды, проходя мимо, она останавливается и роняет, глядя в сторону:
— Как поживает ваш повар, Майя?
И уходит, не дожидаясь ответа.
Я пересказываю это Итану в общем документе, и он отвечает одним словом: «Готовится». Мы оба понимаем, к чему.
В пятую среду я просыпаюсь в его теле в такой тревоге, что даже Кардамон, обычно требовательный до хамства, молча ложится мне на колени и мурлычет басом. Мы с Итаном до сих пор не говорили о том вечере на сцене. Это было как договор: пока никто не произнёс вслух, оно не случилось. Но каждый раз, когда в документе появляется его «печатает…», у меня внутри что-то взлетает и падает, как лифт в плохо отлаженном здании.
День на кухне «Лантерна» проходит в дыму. Сегодня у шефа банкет на шестьдесят персон, всё расписано по минутам, и я уже умею не мешать. Режу, мою, подаю, отхожу. Бекка научила меня одной важной вещи: на кухне нужно быть не героем, а частью. Тогда всё получается само. Я наконец перестала бояться шипящих сковородок, а Тео на прощание бросил мне: «Ты стал нормальным, босс. Даже жалко».
К одиннадцати вечера зал пустеет, повара уходят, остаётся только свет над плитой и запах остывающего масла. Я сижу на ящике и вытираю доску, когда в дверь стучат.
В проёме стоит… я.
То есть Итан в моём теле: тёмные кудри, огромные карие глаза, серый свитер, которого он на мне раньше никогда не видел. В руках у него бумажный пакет из китайской забегаловки.
— Репетиция закончилась поздно, — говорит он моим голосом. — Я подумал, что ты, наверное, голодная. Ты же весь день на ногах. Вернее, я весь день на ногах. В смысле, мои ноги. То есть… — он запутывается и замолкает. — В общем, я принёс лапшу.
Мы сидим рядом на высоких табуретах у раздачи и едим лапшу из картонных коробок. Вокруг блестит нержавеющая сталь, пахнет лимоном, чистотой и усталостью. Он рассказывает про репетицию: Вивьен весь вечер вела себя образцово и даже похвалила Лидию. Это, по мнению Итана, хуже любой грозы.
— Мы не можем вечно ждать, — говорит он.
— Знаю.
— Что ты думаешь делать?
— Не знаю, — признаюсь я. — Но, кажется, впервые в жизни я не боюсь.
— Я тоже.
Он смотрит на меня. Вернее, на своё собственное лицо, на которое сейчас смотрит изнутри совершенно другой человек. И в этой странной зеркальной ловушке происходит что-то, чего я не умею назвать. Я вижу его глаза, но в моих собственных. Вижу его улыбку, но на моих губах. Это должно быть смешно, а получается нежно.
— Итан, — тихо говорю я. Бас мой звучит мягко, как никогда.
— Да.
— Я не знаю, что со мной происходит.
— Со мной то же самое.
Я протягиваю руку, и он тоже. Ладони, мои большие и его маленькие, встречаются над пустой коробкой от лапши. Пальцы сплетаются сами. Мои собственные пальцы оказываются холоднее, чем я привыкла. Я смотрю на него. Он смотрит на меня. Расстояние между нами сокращается дюйм за дюймом, и мне кажется, что кухня исчезла, что есть только свет над плитой и дыхание, которое пахнет соевым соусом.
Мы уже почти касаемся друг друга, когда я вдруг понимаю, что делаю.
Я собираюсь поцеловать… себя.
Я смотрю в собственные глаза, вижу собственные веснушки, чувствую собственные губы в сантиметре от своих. И в ту секунду, когда всё внутри должно было вспыхнуть, я вместо этого думаю: «У меня ужасная привычка морщить нос, когда я волнуюсь. Вот сейчас прямо этим носом я собираюсь целовать».
— Стой, — выдыхаю я.
— Стою, — немедленно отвечает он.
Мы отстраняемся одновременно. Секунду смотрим друг на друга в безмолвном ужасе, а потом оба начинаем смеяться. Это не смех, это почти истерика: я сгибаюсь пополам, он вцепляется в стойку, из глаз текут слёзы. Нас трясёт так, что из соседней кастрюли падает крышка.
— Это не считается, — выговариваю я, вытирая слёзы. — Это вообще не считается.
— Это было самое странное почти-свидание в истории человечества.
— Я чуть не поцеловала собственный нос!
— Я чуть не поцеловал свою собственную… — он замолкает и делает неопределённый жест в сторону моего лица. — Всё. Давай не будем.
— Давай не будем, — соглашаюсь я, всё ещё всхлипывая от смеха.
Мы успокаиваемся не сразу. Он вытирает лицо моим рукавом, я его своим. Потом сидим молча, плечом к плечу, и в тишине становится удивительно уютно.
— Знаешь, — говорит наконец Итан, — я хочу поцеловать тебя. По-настоящему. Но не так.
— Я тоже.
— Тогда подождём.
— Пока оба не будем собой.
— Пока оба не будем собой, — повторяет он. — Даже если на это уйдёт вся жизнь.
— Надеюсь, не вся. — Я улыбаюсь. — У меня на следующей неделе премьерная пресс-конференция.
Он смеётся и толкает меня плечом.
Мы заканчиваем уборку вместе. Он моет доски, я складываю полотенца. Мы работаем молча, как давно знакомые люди, и в какой-то момент я замечаю, что напеваю. Я не знаю, что это за мелодия: простая, медленная, из тех, что цепляются к языку без спросу. Три нотки вверх, две вниз. Слова приходят сами:
«Колокол звонит в среду, постучи в мою дверь. Я пойду к тебе в гости, а ты за меня будь теперь».
Мой голос замолкает. Руки замирают на полотенце.
Рядом, за раковиной, Итан тоже поёт. Тихо, не замечая. Слово в слово, на том же напеве. Он ставит последнюю тарелку и вдруг поднимает голову, и по лицу его видно, что до него дошло одновременно со мной.
— Откуда ты это знаешь? — шепчу я.
— Не знаю, — так же шёпотом отвечает он. — Я думал, это ты придумала.
— Я? Нет. Я просто… я это всегда знала.
— Я тоже, — говорит он. — Всегда.
Мы смотрим друг на друга в пустой кухне, под гудение холодильных камер. За окном шумит Бруклин. А в голове у меня звенит тоненький детский голос, которому ещё не пришло время вспомнить, чей он.
Будь ласка, увійдіть, щоб залишити коментар.