Он не умеет проигрывать (я тоже)
В четвёртую среду я просыпаюсь в Майином теле с совершенно новым чувством: я боюсь не за себя.
С того ночного вечера на сцене прошла неделя, и каждый день я ловил себя на одном и том же. Режу лук и думаю, понравился бы ей этот надрез. Смотрю на сломанную плиту и представляю, как она приподнимет бровь. Бекка называет это «состоянием Коула, который что-то себе придумал», и отправляет меня резать репу. Я режу репу и подозреваю, что придумал не я один: Майя пишет в документе чаще, чем нужно, и каждый раз заканчивает одним и тем же: «Не злись на Вивьен. Она не такая страшная». И каждый раз я думаю: ты правда в это веришь?
В это утро я узнаю, что неправда.
Репетиция в «Элдридже» идёт с девяти. Вивьен приезжает на двадцать минут позже и в настроении, которое сама Майя в заметках назвала бы «штормовым предупреждением». Лидия Окафор в наушниках ходит по сцене, сверяя реплики. Музыканты настраиваются. Я стою в кулисе с Майиным планшетом и пытаюсь сделать вид, что нормальный человек способен удержать в голове расписание на сорок человек.
На сцене идёт сцена бала. На вальсе Вивьен вдруг останавливается посреди такта.
— Стоп! — кричит она, и оркестр глохнет. — Кто сегодня отвечал за мой свет? Мне в глаза бьёт какая-то лампа!
Лидия делает шаг вперёд.
— Мисс Лэнгли, это дежурный софит, мы настраиваем…
— Мы настраиваем! — передразнивает Вивьен голосом сладким, как яд. — Двадцать лет я работаю на этой сцене, девочка с рацией, и всё это время люди умеют делать так, чтобы мне не светили в глаза. Если ты не способна справиться с одной лампой, то зачем ты здесь?
Лидия бледнеет. Я вижу, как у неё дрожат пальцы на кнопке гарнитуры. В зале становится тихо, как перед казнью. Стефан Рэнсом опускает глаза в сценарий. Хор смотрит в пол. Все помнят, что это бывает, и все знают, что ничего нельзя сказать.
— Я… исправлю, — шепчет Лидия.
— Исправишь. Или будешь исправлять в другом месте.
Я чувствую, как под ложечкой что-то начинает закипать. Я знаю это чувство слишком хорошо. Шеф Ланг называет его «коуловский кипяток». Бекка называет «Итан, остынь». А Майя написала в заметке: «Если захочется ответить Вивьен, глубоко вдохни и выйди в коридор. Она этого и ждёт».
Я не вдыхаю. И не выхожу.
— Мисс Лэнгли, — говорю я Майиным голосом, который на этот раз звучит совсем не мягко. — Можно вас на минуту?
— Что, Майя?
— Вы двадцать лет на этой сцене, — продолжаю я громко, чтобы слышали все. — И за это время так и не научились видеть людей рядом с собой. Вам плохо видно из-за лампы или потому, что рядом стоит кто-то, кто делает свою работу лучше вас? Лидия единственная, кто сегодня знает, где стоит каждая нота. Вы кричите на неё не потому, что она виновата. А потому, что боитесь, что без вас этот театр обойдётся.
Тишина.
Не такая, как в прошлый раз. Тогда это была тишина удивления. Сейчас в зале лежит такая тяжесть, что у меня закладывает уши.
Вивьен медленно поднимает голову. Белая, как мел, с алыми пятнами на скулах. Стефан открывает рот, закрывает. Лидия смотрит на меня огромными глазами, в которых смешались ужас, благодарность и что-то ещё, похожее на «о господи, что ты наделал».
— Майя Розен, — произносит Вивьен очень тихо. — Вы закончили?
Я понимаю, что закончил.
— Мы поговорим об этом позже, — говорит она, не повышая голоса. — Обязательно. Вы себе даже не представляете, как позже.
Я не слышу, как выхожу из зала. Помню только лестницу, ступеньки, железную дверь на крышу и порыв ветра, который почти сбивает с ног. Я падаю на какой-то деревянный ящик и закрываю лицо руками. Руки пахнут бергамотом.
Достаю телефон. Пальцы не слушаются. В документе «Среды» я печатаю: «Я всё испортил. Я наорал на Вивьен перед всеми. Я знаю, что ты просила этого не делать. Я на крыше. Прости».
Отправляю. Больше сказать нечего.
Она появляется через сорок минут.
Железная дверь распахивается, и на крышу, запыхавшись, выскакивает… я. Вернее, моё тело: высокий парень в поварской куртке, с развязанными тесёмками фартука, красный, растрёпанный, с глазами, в которых плещется целый океан паники. Он оглядывается и находит меня.
— ИТАН! — кричит Майя моим басом. — Ты в своём уме?!
— Я знаю…
— Ты сказал Вивьен Лэнгли, что она боится, что без неё театр обойдётся! При всех! Ты хоть понимаешь, что мне теперь делать? Я там работаю! Мне там жить! Мне там… мне…
Она задыхается от возмущения. Мне же, к своему ужасу, хочется засмеяться, потому что со стороны это ужасно похоже на то, как ругается шеф Ланг: тот же голос, те же жесты, только слова чуть вежливее.
— Я не должен был, — говорю я Майиным голосом, который, к сожалению, звучит жалобно. — Но она орала на Лидию. Эта девочка весь день без перерыва…
— Я знаю! Я всё про неё знаю! Я три года это терплю!
— И почему терпишь?
— Потому что не умею иначе! — кричит она. — Потому что если я скажу, меня уволят! Потому что мне нужны деньги, мама болеет, я не могу…
Она замолкает. Мы оба замираем.
— Мама болеет? — спрашиваю я совсем другим голосом.
— Ничего серьёзного, — отвечает она, резко отворачиваясь. — Просто… не важно.
Это тот самый пункт, который я не должен был знать, потому что «чужие семьи не читаем». Она сказала сама. И от этого мне почему-то хочется обнять её, но это невозможно, потому что я в её теле, а она в моём, и мы оба чужие самим себе.
— Майя, — говорю я тихо. — Я виноват. Я знаю, что ты просила остыть. Но я просто не мог смотреть, как с кем-то так обращаются. Ты тоже, наверное, не можешь, но у тебя получается лучше.
Она не отвечает. Смотрит вниз, на утреннюю Сорок пятую улицу, где туда-сюда ползут такси и пешеходы похожи на крошечные запятые.
— Три года, — наконец произносит она моим голосом, и в нём больше усталости, чем во всех моих девяти годах на кухне. — Три года я мечтала, чтобы кто-нибудь это сказал. Вслух. Громко. Чтобы она услышала.
Я не понимаю.
— Ты же только что на меня кричала.
— Кричала, — признаёт она, и вдруг на её, то есть на моём, лице расплывается улыбка, смущённая и немного шальная. — Потому что страшно. Но ещё потому, что… мне стало легче. Мне только что стало очень легко, Итан. Ужасно, но легко.
Мы смеёмся. Нелепо, громко, как два сумасшедших на крыше манхэттенского театра. Басовитый смех в Майином теле, звонкий в моём. Ветер треплет волосы, которые не принадлежат никому из нас по-настоящему.
Потом мы сидим рядом на деревянных ящиках, и город лежит под нами огромный, серый, живой. Я смотрю на Майю, вернее, на человека, которого вижу в собственном отражении, и думаю: вот у кого, оказывается, в жизни куда больше смысла, чем у меня. У неё есть то, ради чего стоит бояться. У неё мама, театр, люди, которых она защищает, даже когда не может защитить себя. А у меня была кухня и ощущение, что если я что-то делаю руками, то можно не думать головой.
— Спасибо, — говорю я. — Что пришла.
— Спасибо, что наорал, — отвечает она. — Хотя больше так не делай. Это ужасно.
— А если надо?
— Тогда делай. Но предупреждай заранее. Я хоть попкорна куплю.
Мы возвращаемся вместе, потому что нельзя оставить её в моём теле одну без объяснений в театре, а мне в её теле без защиты. Лестница узкая, темная, с железными перилами. Майя идёт впереди, а я держусь за стену, потому что ноги Майи подкашиваются на каждой ступеньке.
Где-то на третьем этаже, в полутьме у пожарной двери, я слышу тихий щелчок. Такой, как бывает, когда нажимают кнопку записи на телефоне.
Я поднимаю глаза. На площадке ниже стоит Вивьен Лэнгли. Она стоит, прислонившись к стене, в безупречном пальто, и в руке у неё телефон, экран которого погашен, но на торце мигает маленький красный огонёк.
— Какая трогательная беседа, — произносит она, и в голосе у неё ни тени гнева. Только лёгкое, почти ласковое любопытство. — Я как раз искала Майю. И, кажется, нашла сразу двоих.
Она убирает телефон в сумочку так, словно прячет конфету.
— До завтра, дорогие мои. Я уверена, у нас найдётся о чём поговорить.
Каблуки её стучат по ступеням вниз, мерно, как отсчёт. Майя в моём теле медленно оборачивается ко мне, и я вижу в её глазах то же самое, что чувствую сам.
Мы только что дали ей в руки то, чего у неё не было.
Будь ласка, увійдіть, щоб залишити коментар.