Пастор знает больше

Камера полицейского участка Марлоу-Кросса была шесть футов в ширину, восемь в длину, с узким оконцем под потолком, деревянными нарами, накрытыми серым одеялом, и запахом кота миссис Хоббс, который не выветривался, казалось, никогда. Эдвин провёл в ней ночь, не сомкнув глаз. Он лежал на спине, глядя в темноту, и слушал, как в соседней комнате инспектор Гримшоу листает бумаги — страницу за страницей, до трёх ночи.

А ещё он смотрел на замок камеры. Обычный врезной замок, который он сам ставил здесь двадцать два года назад. Три штифта. Он мог бы открыть его шпилькой за сорок секунд. Может, за тридцать.

Эта мысль почему-то утешала его больше, чем любая другая.

В семь утра Дойл принёс чай и, оглянувшись на дверь, шёпотом, сбиваясь, рассказал ему всё. Шкатулку под шкафом. «ЭЛЛЕН». Бронзовую ручку и форму с карточкой «Т.Л. 1938». Письмо на восьми страницах. Шаги в тумане.

Эдвин слушал молча, держа обеими руками горячую кружку. Когда Дойл дошёл до слов «Эдвин, я знаю, что кто-то пытался сделать слепки с ключей», он поставил кружку на пол и закрыл лицо ладонями.

— Он знал, — сказал он глухо. — Он знал, Перси. В тот вечер, когда он сказал мне «приходи завтра», — он уже всё знал. А я пошёл домой мысленно сажать помидоры.

— Вы не могли знать.

— Я слесарь, Перси. Моя работа — знать, что за дверью, ещё до того, как её откроешь.

Дойл не нашёлся, что ответить. Он забрал пустую кружку и уже на пороге сказал:

— К вам посетитель. Инспектор разрешил. Говорит, духовное утешение — право каждого задержанного.

И отступил, пропуская в камеру высокую костлявую фигуру в чёрной сутане.

* * *

Преподобный Артур Пембри постарел за неделю лет на десять. Он и раньше был худ, а теперь сутана висела на нём, как на вешалке. Щёки ввалились, под глазами легли тёмные тени. Он сел на край нар рядом с Эдвином, положил на колени потёртый кожаный молитвенник и долго молчал, перебирая пальцами закладки.

— Я знаю, почему ты не спал, Эдвин, — сказал он наконец. — Я тоже не спал. Я не сплю уже неделю. С тех пор как… — он запнулся. — Я пришёл не утешать тебя. Я пришёл исповедаться. Наверное, это впервые в истории англиканской церкви, когда викарий исповедуется слесарю в камере. — Он криво улыбнулся. — Но Бог, говорят, любит парадоксы.

— Оскар доверился тебе, — тихо сказал Эдвин. — Двадцать третьего. Он написал это в письме.

Пембри вздрогнул, будто его ударили.

— Значит, нашли, — прошептал он. — Слава Богу. Слава Богу, что нашли. — Он раскрыл молитвенник. Между страницами лежал сложенный вчетверо лист. — Копия. Он принёс мне её двадцать третьего, вечером, после того как переписал завещание у Кеттеринга. Попросил засвидетельствовать и спрятать. Я спрятал. В Псалтирь, между сто двадцать девятым и сто тридцатым. «Из глубины взываю к Тебе, Господи». — Старик горько рассмеялся. — Даже это я сделал символически. Я всегда был мастером символов. И никогда — поступков.

Он протянул лист Эдвину, но тот не взял.

— Расскажи, Артур. Не письмо. Ты.

Викарий долго смотрел на узкое оконце под потолком, сквозь которое лился серый утренний свет.

— Он пришёл ко мне двадцать второго, поздно, после того как от него ушёл Лейн. Сидел в моём кабинете до двух ночи. Рассказал всё — про тридцать восьмой год, про Нелл, про сертификаты, про свою долю. Плакал. Я никогда не видел, чтобы он плакал, Эдвин, даже на похоронах матери. А потом сказал, что пойдёт в полицию. Что всё отдаст. Что пусть его имя вываляют в грязи, но он больше не может. — Пембри стиснул молитвенник так, что побелели пальцы. — А я… Я сказал ему: подожди.

— Почему?

— Потому что Тобиас Лейн, — медленно, будто каждое слово было камнем, проговорил викарий, — три года назад пожертвовал на ремонт крыши церкви Святого Михаила две тысячи фунтов. Потому что без этих денег крыша рухнула бы на головы моего прихода ещё той зимой. Потому что имя Лейна выгравировано на медной табличке у входа, среди благотворителей. Потому что я решил — я, старый дурак, — что скандал уничтожит не только Оскара и Лейна. Что он уничтожит и мою церковь. Что люди скажут: викарий знал. Викарий брал грязные деньги. — Он покачал головой. — Я сказал Оскару: подожди неделю, дай Лейну шанс всё исправить тихо. Прости ему, как Христос прощал. Я говорил о прощении, Эдвин. Человеку, который впервые за сорок лет решил быть честным, я говорил о прощении. Потому что так было удобнее мне.

Эдвин ничего не сказал. Он смотрел на свои руки.

— В четверг вечером, — продолжил Пембри, и голос его стал почти неслышным, — я не мог писать проповедь. Я вышел пройтись. Я пошёл к лавке. Я хотел ещё раз попросить Оскара подождать. Ещё неделю. Ещё день. Я стоял на Марлоу-стрит в десять сорок пять и смотрел на тёмную витрину. И не постучал. Потому что боялся, что он снова посмотрит на меня так, как смотрел двадцать второго, — будто я не священник, а просто ещё один старик, который хочет, чтобы всё осталось как было.

— Ты сказал Дойлу, что постоял и пошёл домой.

— Я сказал Дойлу половину правды. — Викарий наконец посмотрел ему в глаза. — Я пошёл не домой. Я пошёл переулком за лавкой, потому что так короче до церкви. И в переулке, у калитки во двор Оскара, я увидел мужчину. Он выходил со двора. В тёмном пальто, в шляпе, с небольшим чемоданчиком в руке — таким, как у врачей или ювелиров. Он не видел меня, я стоял в тени стены. Он закрыл калитку, оглянулся и пошёл в сторону Уильям-стрит.

В камере стало очень тихо.

— Ты узнал его, — сказал Эдвин. Не вопрос.

— Я узнал походку. — Пембри закрыл глаза. — Чуть вбок, вразвалку, правое плечо ниже левого. Тридцать лет я вижу эту походку каждое воскресенье, когда он идёт к причастию мимо медной таблички со своим именем. Я узнал его, Эдвин. И я сказал себе: нет. Не может быть. Мало ли кто ходит переулками. Может, он приходил поговорить с Оскаром. Может, они помирились. А утром, когда нашли Оскара… — голос его сорвался. — Утром я сказал себе, что ошибся. Что в темноте все мужчины в пальто одинаковы. Я повторял это пять дней. А в среду вечером ко мне в церковь пришла Морин Кобб.

Эдвин поднял голову.

— Она пришла в шесть, — прошептал викарий. — Села на последнюю скамью и молилась. Потом подошла ко мне и спросила: «Преподобный, если человек знает, где лежит правда, но боится её открыть, потому что правда может уничтожить память о том, кого он любил, — это грех?» Я сказал ей… — он зарыдал беззвучно, только плечи затряслись под сутаной. — Я сказал ей то же, что Оскару. Что иногда лучше подождать. Что не нам судить. Что Бог сам всё расставит по местам. Она поблагодарила и ушла. Через три часа она была мертва.

Он сидел, согнувшись, закрыв лицо руками, и плакал — старик в чёрной сутане на нарах полицейской камеры, пахнущей котом.

Эдвин долго смотрел на него. Потом осторожно, как когда-то клал на плечо Гвендолин, положил руку ему на спину.

— Ты не убивал их, Артур, — сказал он тихо.

— Я не остановил того, кто убил. Дважды. Разве это не то же самое?

— Нет, — сказал Эдвин. — Не то же самое. Тот, кто держал бронзового коня, и тот, кто затянул цепочку на шее Морин, — это один человек. И это не ты. Ты испугался. Оскар тоже испугался — сорок лет назад. Нелл сказала ему, что это не меньший грех. Может, она была права. Но страх можно исправить. — Он забрал у викария лист из молитвенника. — Вот так. Прямо сейчас. Встань, выйди отсюда и расскажи Гримшоу всё. Про походку, про чемоданчик, про калитку, про десять сорок пять. Всё. Даже то, за что тебе стыдно. Особенно то.

Пембри долго сидел неподвижно. Потом медленно выпрямился, вытер лицо рукавом сутаны, как мальчишка, и поднялся. У двери он обернулся.

— Табличку с его именем я сниму собственноручно, — сказал он. — Сегодня же. А деньги на крышу… Бог поможет. Или не поможет, и мы будем молиться под дождём. Наверное, так даже честнее.

* * *

Инспектор Гримшоу слушал викария час. Потом ещё полчаса читал копию письма Оскара, сверяя её с оригиналом, который Гвендолин принесла в участок ещё в восемь. Потом долго держал в руках бронзовую ручку и разломанную глиняную форму, поворачивая их к свету.

— Показания священника о походке человека в тёмном переулке, — сказал он наконец, тихо, ни к кому конкретно не обращаясь. — Письмо мёртвого человека, который сам признаётся в мошенничестве. Бронзовая ручка двадцатишестилетней давности. Слово двенадцатилетнего мальчика. — Он положил ручку на стол. — Хороший адвокат сделает из этого конфетти, констебль. За полчаса. А у Лейна будут хорошие адвокаты, потому что у него, судя по этому списку, были хорошие клиенты.

— Но ведь, сэр… — начал Дойл.

— Я не говорю, что он невиновен. — Светлые глаза Гримшоу задержались на Эдвине, которого Дойл привёл из камеры и усадил в углу. — Я говорю, что мне нужно что-то, чего не сможет развеять ни один адвокат. Вещь. Металл. След. Что-то, что связывает Тобиаса Лейна с задней комнатой не через сорок лет и не через тёмный переулок, а здесь и сейчас. — Он помолчал. — И ещё мне нужно поговорить с миссис Фрост. Потому что её алиби для Лейна в среду — единственное, что стоит между ним и виселицей. А женщины, управляющие банками, не лгут без очень серьёзной причины.

Эдвин, молчавший всё это время, вдруг поднял голову.

— Оскар видел воск на ключе, который лежал в банке, — сказал он. — В бородке. Он написал это в письме. Ключ никогда не покидал банковской ячейки. Значит, кто-то добрался до него в самом банке. Кто-то, кому позволили.

Гримшоу медленно повернулся к нему. И впервые за это утро в его мягком голосе прозвучало что-то похожее на любопытство.

— Продолжайте, мистер Хейл.