К северу от нигде · Розділ 11 з 18

Озноб

Холод сначала был снаружи. Потом Тим перестал понимать, где кончается он сам и начинается холод.

Сначала была дрожь. Она пришла с мокрой курткой, с водой, которая просочилась до самой кожи, и была почти понятной — так дрожат, когда выходят из бассейна в ветреный день. Тим стискивал зубы, чтобы они не стучали, прижимал локти к бокам, подтягивал колени. Огонь был рядом, в двух шагах. Он грел лицо. Спину он не грел. Спина была ледяной, как та металлическая стенка фюзеляжа в первую ночь, только теперь стенка была внутри.

Потом дрожь стала сильнее. Она перестала быть дрожью и стала тряской — крупной, неуправляемой, от которой дёргались плечи, руки, даже челюсть. Тим пытался её остановить и не мог. Тело будто перестало быть его телом и стало механизмом, у которого сломался выключатель. Кесса накинула на него второе одеяло из фольги. Оно шуршало. Шуршание было очень громким.

Ветер наверху выл всю ночь. Под утро Тим перестал его слышать.

Он не спал — он был где-то между. Иногда ему казалось, что он дома, в Сиэтле, лежит на своей кровати под оранжевым отсветом фонаря, а мать стучит в дверь: вставай, школа. Иногда он видел отца — не того, в каске, с фотографии, а того, из парка, который бежал рядом с велосипедом и держал за седло. Отец что-то кричал ему. Тим не мог разобрать. Он хотел сказать: подожди, не отпускай, я ещё не умею. Но отец уже отпустил, и велосипед ехал сам, всё быстрее, под гору, и тормоза не работали.

— Тим. Тим. Посмотри на меня.

Он открыл глаза. Было светло — серо, мутно, но светло. Утро. Над ямой под корнями всё ещё выло, но уже тише, и снег летел не стеной, а редкими злыми горстями. Над ним было чьё-то лицо. Женское. Тим не сразу понял чьё.

— Сколько пальцев? — Марго показала руку.

Тим посмотрел. Пальцы расплывались.

— Три, — сказал он. Голос был не его — тягучий, как будто он говорил сквозь сон. — Или четыре. Мне не холодно уже. Правда. Мне даже жарко.

Он начал расстёгивать куртку. Пальцы не слушались, молния не поддавалась. Ему было жарко, по-настоящему жарко, изнутри, и он не понимал, почему все на него так смотрят.

— Нет-нет-нет, — сказала Марго. Её здоровая рука накрыла его пальцы. — Кесса! Он перестал дрожать.

Тим не понимал, почему это плохо. Он перестал дрожать — это же хорошо. Разве нет? Ему было жарко и хорошо, и очень хотелось спать. Просто лечь и спать. Он закрыл глаза.

Кто-то ударил его по щеке. Не сильно, но резко.

— Не спать. — Это Кесса. — Тим, ты меня слышишь? Не спать. Мисс Дэлримпл, спальник.

— Уже, — сказала Марго.

Дальше было как в тумане. Его раздевали — с него стаскивали мокрую куртку, мокрую толстовку, мокрую футболку. Он пытался сопротивляться, потому что было стыдно, но руки не слушались. Потом его засунули во что-то тесное и мягкое, и туда же, рядом, влезла Марго — в одном белье, с рукой в шине, прижатой к груди, — и обхватила его здоровой рукой, и прижала к себе спиной. Её кожа была тёплой. Не горячей — просто тёплой, живой, человеческой. Тим почувствовал, как в него начинает втекать это тепло — медленно, по капле, как вода в сухой песок.

— Это спальник, — сказала Марго ему в затылок. — Мой. Помнишь? Единственный. Теперь он наш.

Где-то рядом Виктор грел в котелке воду. Кесса подложила в огонь ветки. Дуэйн — Тим видел его сквозь полуприкрытые веки — ушёл наверх, в ветер, за дровами, и вернулся с охапкой, и снова ушёл.

Потом Тиму дали выпить что-то горячее и очень сладкое. Сахар. Весь оставшийся сахар из неприкосновенного запаса, растворённый в кипятке. Тим пил, и зубы стучали о край кружки, и Кесса держала кружку, чтобы он не пролил.

— Дрожит, — сказала Марго. — Опять дрожит.

— Хорошо, — сказала Кесса. — Это хорошо. Значит, тело снова борется.

Тиму не казалось, что это хорошо. Его трясло, и было холодно, и было ужасно — снова холодно, после того блаженного тепла. Но что-то в голосе Кессы сказало ему, что это правда хорошо, и он поверил.

Он дрожал долго. Час, может быть, два. Марго не отпускала его. Иногда она что-то говорила — тихо, ровно, просто чтобы говорить. Про погоду. Про то, что у них в Анкоридже в октябре уже тоже снег. Про то, как она однажды застряла в аэропорту Беттлса на трое суток. Тим слушал не слова — голос.

Потом она начала считать.

Шёпотом, в самое ухо, как тогда, в первую ночь под елью. Один, два, три. До четырнадцати. И обратно. Тим слушал, и считал вместе с ней, беззвучно, одними губами, и на каждом круге дрожь становилась немного слабее.

— Почему четырнадцать? — спросил он наконец. Голос уже был почти его.

Марго помолчала.

— Ступеньки, — сказала она. — В доме, где я росла. Их было четырнадцать. Отец приходил поздно. Из бара. Долго не мог открыть дверь внизу. А я сидела наверху и считала. Если успеешь досчитать до конца и обратно, пока он не откроет, — будет тихий вечер. Такое было правило.

— Оно работало?

— Иногда. — Она помолчала. — Чаще, чем нет.

Тим лежал и думал о девочке на лестнице. Потом сказал, сам не зная зачем:

— Я разбил машину отчима. Грега. Взял ночью ключи и поехал. Просто поехать. Мне шестнадцать, у меня даже прав нет. Врезался в столб на парковке у торгового центра. Фару разбил, крыло помял. Приехала полиция. Привезли домой в два часа ночи.

Марго ничего не сказала. Он чувствовал, как ровно она дышит у него за спиной.

— И мама сказала: может, тебе пожить у папы. Она не кричала. Она просто… устала. — Тим сглотнул. — А папу я четыре года не видел. Он звонит раз в месяц. «Как школа». «Нормально». И всё. Я даже не знаю, хочет ли он, чтобы я приехал. Может, его попросили. Может, он согласился, потому что неудобно отказать.

— Ты боишься, что он не будет тебя искать, — сказала Марго. Не спросила — сказала.

Тим не ответил. Горло перехватило.

— У меня дочь, — сказала Марго после паузы. — Лили. Ей двадцать. Она звонит мне два раза в год. На Рождество и на мой день рождения. После развода. — Голос у неё был ровный, профессиональный, как будто она зачитывала отчёт. — Я знаю, почему она не звонит. Я была плохой матерью. Не злой. Просто всё время на работе, всё время считала чужие деньги. А когда она была дома, я смотрела на неё и тоже считала — оценки, ошибки, расходы. Она думает, что мне всё равно.

— А вам не всё равно?

— Если бы мне сказали, что её самолёт пропал в тайге, — сказала Марго медленно, — я бы подняла на ноги всех. Я бы звонила в авиаслужбу каждый час. Я бы наняла свой вертолёт. Я бы сама полетела. И она бы никогда об этом не узнала, потому что я бы ей не сказала. Потому что я не умею говорить такие вещи. — Она помолчала. — Я аудитор, Тим. Двадцать лет смотрю, как ведут себя люди, когда им приходит плохая новость. Родители, которые звонят раз в месяц, — они не безразличные. Они просто не знают, что сказать. Это разные вещи. Совсем разные. Твой отец сейчас не спит. Поверь мне. Я знаю, как выглядят такие цифры.

Тим лежал и молчал. Слёзы текли сами — горячие, неожиданные, — стекали по щеке на спальник. Он не вытирал их. Марго не могла их видеть, она лежала у него за спиной. Но она, наверное, почувствовала, потому что её рука, обхватившая его, сжалась чуть крепче.

— Считать дальше? — спросила она.

— Да, — сказал Тим.

Она считала. Он уснул на шестом круге — по-настоящему, глубоко, не в тот мутный полусон, в котором видел отца, а в тёплый и чёрный, без снов.

Проснулся он, когда уже смеркалось. Буря почти стихла. Марго спала рядом, неудобно подвернув руку в шине, и лицо у неё во сне было совсем другое — моложе, мягче. Тим осторожно, чтобы не разбудить её, выбрался из спальника. Одежда его, развешанная над огнём на корнях, почти высохла. Кто-то — наверное, Виктор — набил его куртку изнутри сухой травой и мхом, как утеплителем.

У огня никого не было. Тим услышал голоса снаружи, за краем ямы, и замер.

— …не могу больше, — это была Кесса. Тихо, но отчётливо. — Он сегодня чуть не умер, Виктор. Он чуть не умер, потому что я тащу их туда, куда нам не дойти. На три дня еды. А идти — десять. Двенадцать.

— Скажи им, — ответил голос Виктора. — Я говорил тебе ещё у самолёта.

— Если я скажу, они разбегутся.

— А если не скажешь — узнают сами. Как узнали про реку. Как Лео узнал.

Тишина. Ветер. Потом Кесса сказала — так глухо, что Тим едва расслышал:

— И про маяк?

— И про маяк.

Тим тихо, очень тихо, отступил обратно к огню и сел, завернувшись в одеяло. Сердце билось быстро. Три дня еды. Двенадцать дней пути. И маяк — тот самый маяк, про который Кесса сказала «я бы не стала на это ставить».

Он посмотрел на спящую Марго. На её лицо — мягкое, открытое. Он думал о том, что должен ей сказать. Что она заслужила знать. Что она спасла ему жизнь.

Но Кесса тоже его спасла. Три раза. Может быть, четыре.

Он не сказал никому. Он просто сидел и смотрел в огонь, и держал в себе эту чужую правду, как держат в ладонях горячий уголь, — зная, что долго не удержит.