Номер вышел
К апрелю Болонья снова переоделась: сбросила туман, натянула зелень и принялась делать вид, что зимы никогда не было. На рынках появились первые артишоки, на балконах выросли горшки с геранью, а студенты вышли на аркады в куртках нараспашку, как будто это был какой-то личный подвиг.
Редакцию «Портика» к тому времени было не узнать. На стенах белела свежая краска. Старые подшивки Фабиола расставила по годам, хотя бы ради порядка: «я должна что-то делать руками, не только вязать». Батарея под окном получила новую решётку, но стучать не перестала. Эмилия настояла, что это традиция, и никто не возразил.
Одиннадцатого апреля, за четыре дня до крайнего срока, синьор Пеллегрини сам принёс первые экземпляры.
Он вошёл в редакцию, пятясь задом, потому что в обеих руках у него были перевязанные бечёвкой пачки, и пробормотал:
— Осторожно, пол скользкий, там что-то капнуло… Нет, это я капнул. Принимайте.
Книжка была тонкой, чуть шершавой на ощупь, с обложкой цвета слоновой кости. На ней стояла фотография: арка Сан-Лука, уходящая вверх, в тёплую дымку. Внизу мелким шрифтом: «Портик. Номер 47. Зима-весна». Маттео взял верхний экземпляр так, как берут живое.
— Пахнет, — сказал он.
— Должен, — ответил синьор Пеллегрини. — Хорошая бумага пахнет. Плохая только шуршит.
Это был настоящий номер, не три разворота, а сорок восемь страниц: стихи Эмилии, стихи Томмазо, рассказ Фабиолы, про которую выяснилось, что она не только вяжет, но и пишет короткие истории о старушках с сарказмом, достойным отдельной книги. Три разворота из комитета открывали номер, как три ключа. В конце, мелким шрифтом, шли подписи: «Литературный редактор — Джулия Ферри. Фотографический редактор — Маттео Бьянки».
Джулия держала экземпляр обеими руками и не открывала.
— Страшно, — сказала она.
— Чего?
— Что это настоящее.
— Оно настоящее, — подтвердил Маттео. — Мы его напечатали.
В дверях появилась профессор Раванелли. Она была в светлом пальто, и серебряные серьги звякнули, когда она остановилась на пороге. Взяла со стола экземпляр, подержала в руках, перелистнула и дошла до последней страницы.
— Хорошо, — сказала она. — Пятнадцатого апреля комитет подтвердит ваш бюджет на два следующих номера. Я уже говорила с Росси.
Джулия охнула. Маттео подхватил её за локоть.
— Я не обещаю, что вы получите больше, — предупредила Раванелли. — Бумага дорожает, а у синьора Пеллегрини, я слышала, дедушкина любовь к вам кончится вместе с запасом какао.
— Она не кончится, — возразил из угла Пеллегрини. — Какао у меня на пять лет.
Раванелли чуть улыбнулась. Потом спросила, как бы между прочим:
— Синьор Бьянки, мне передали, что вы нашли в дедовской камере что-то необычное.
— Откуда вы знаете?
— Синьора Агнеза держит лабораторию тридцать лет и сплетничает с профессорами. — Раванелли пожала плечами. — Что там?
Маттео помедлил. Потом полез в рюкзак и достал маленький свёрток в бумаге.
Это случилось неделю назад. Он разбирал дедовскую камеру, чтобы протереть футляр перед выставкой в университетском холле, и под подкладкой, в потайном кармашке, о котором не знал, обнаружил крохотную металлическую баночку с плёнкой. Она была запечатана воском. На крышке стояла дата, выцветшая от времени: «77».
Он отнёс её синьоре Агнезе. Та повертела в пальцах, нахмурилась и сказала странным голосом: «Сорок девять лет. Не обещаю». Через четыре дня она позвонила. «Приходи».
Он вынул из свёртка пачку отпечатков и положил на стол.
Кадров было двенадцать, выцветших, местами с пятнами, но целых. На первом снимке была та самая аудитория, где они сейчас стояли: те же арки в окне, тот же стол, даже батарея на том же месте. Только вокруг стола сидели другие люди, смеющиеся, ярко одетые, в больших очках и широких воротниках. А на втором стояла молодая женщина, лет двадцати, с тёмными волосами до плеч, с серебряными серьгами и с блокнотом в руках. Она смеялась.
— Это… — начала Джулия.
Раванелли не ответила. Она взяла снимок, поднесла ближе. Лицо её на секунду потеряло все привычные линии.
— Я думала, эта плёнка пропала, — сказала она очень тихо.
— Вы были там? — спросил Маттео. — В семьдесят седьмом? С моим дедом?
— Я была там, — ответила Раванелли. — Я писала подписи.
Тишина в аудитории стала густой. Даже батарея замерла. Синьор Пеллегрини, прислонившись к косяку, медленно закивал головой и пробормотал: «Лючия. Конечно. Лючия».
— Он сказал, что вернётся за плёнкой, — продолжила Раванелли, не отрываясь от снимка. — Мы заканчивали последний номер. Он собирался отнести кассету в типографию… И не вернулся. Через месяц я узнала, что он уехал. Работать куда-то на север, не простившись. Я думала, что плёнка пропала вместе с ним. А мне ведь нужны были те фотографии. — Она помолчала. — Не только фотографии.
Она перевернула двенадцатый снимок. На нём была не аудитория и не люди. Там стоял деревянный ящик с железными уголками, поставленный на каменный пол, и на крышке мелом была написана одна фраза, различимая даже на выцветшем отпечатке: «Портик. Не для печати. Открыть, когда нас закроют».
Все молчали.
— Когда нас закроют, — повторил Маттео.
— Он был не только фотографом, — вымолвила Раванелли. — Он был ещё и… неудачливым шутником. Мы много чего оставили в том подвале. Я забыла. — Она резко выдохнула. — Нет. Не забыла.
Она подняла глаза на Джулию и Маттео. Взгляд у неё был такой, что оба поневоле выпрямились.
— Вы не против, если мы найдём этот ящик?
— Где он? — спросил Маттео.
Синьор Пеллегрини медленно оттолкнулся от косяка.
— В подвале типографии, — сказал он, и голос его дрогнул. — Мой отец говорил, что там что-то есть. Я ни разу не спускался. Думал, там просто старые матрицы.
Раванелли ушла минут через десять, унеся снимки в папке и ни с кем не попрощавшись. Синьор Пеллегрини вышел следом, бормоча про ключи. Фабиола и Эмилия засуетились, обсуждая, нельзя ли организовать экспедицию. А Лука заявил, что подвал надо исследовать с фонарями, верёвками и, по возможности, с собакой.
К вечеру в редакции остались двое.
Они вышли под аркаду, когда солнце уже садилось, и воздух был тёплым и золотым, каким бывает только в апреле. На Санто-Стефано было людно: студенты, туристы, продавцы с лотками. На знакомой скамейке под аркой сидела только пожилая синьора с вязанием и книгой. Увидев их, она встала и ушла, приветливо кивнув.
Они сели.
Некоторое время молчали. Мимо пронеслась стайка школьников. Джулия достала из сумки тетрадь, повертела её в руках и протянула Маттео.
— Что это?
— Тетрадь.
— Я знаю. Зачем ты мне её даёшь?
— Выбери. — Она смотрела прямо перед собой. — Следующие номера. Что печатать. Я не умею выбирать своё. А ты, кажется, умеешь видеть лучше меня.
Он взял тетрадь осторожно, как держал бы раненую птицу. Не открывал. Просто держал.
— Ты уверена? Это всё, что у тебя есть.
— Нет, — сказала Джулия. — Это всё, что у меня было. Теперь у меня есть ещё и ты.
Он не ответил. Не нашёл слов. А слова, как оказалось, были и не нужны. Он положил тетрадь на колени, повернулся к ней и осторожно, очень медленно коснулся ладонью её щеки. Она подняла лицо. И в этот раз телефон в кармане молчал. Никто не писал. Никто не напоминал о пятнице.
Они поцеловались под старой каменной аркой, в золотом свете уходящего дня, и ни одна камера в мире не успела бы это снять. И, кажется, обоим это нравилось.
— Знаешь, — прошептала Джулия, когда они наконец оторвались друг от друга, — я придумала строчку.
— Какую?
— «Номер можно закрыть, а то, что напечатано, останется». Это Пеллегрини сказал, но я воровать не стану. Я придумаю свою.
— Придумай, — сказал Маттео. — Я подожду.
На следующее утро, придя в редакцию, Джулия нашла в своей ячейке белый конверт без адреса. Она сразу узнала его. Сердце ёкнуло, как тогда, в октябре. Но руки уже не дрожали. Внутри лежала маленькая флешка и сложенный вдвое листок.
«Я удалила все фотографии. Все до единой. Понимаю, что это ничего не меняет. Я потеряла стипендию и место в «Ленте», и это справедливо. Не прошу прощения. Просто хочу, чтобы ты знала: твои стихи лучше моих. Они всегда были лучше. Я это знала, поэтому и взяла. А.»
Джулия перечитала записку трижды. Потом убрала в сумку, между страницами зелёной тетради, и вышла под аркаду, где в апрельской синеве переливались голуби.
Она не знала, ответит ли. Не знала, что напишет. Но впервые подумала, что ответить, возможно, стоит.
А в подвале типографии, за дверью, которую не открывали сорок девять лет, стоял деревянный ящик с железными уголками и меловой надписью, и никто пока не знал, что в нём.
Будь ласка, увійдіть, щоб залишити коментар.