Лёд на реке
Охотничий домик стоял на мысу, где Эллери разливалась в тихую заводь. Мы добрели до него через два часа, мокрые до нитки, с исцарапанными руками, с порванным рукавом на куртке Томаса и с растрескавшейся от холода кожей на лицах.
Он принадлежал одному из бывших заказчиков Томаса, старику Хэнку, который уехал зимовать во Флориду и оставил ключ под третьей справа ступенькой. Томас достал его, не глядя, как достают то, что лежит у тебя в кармане уже много лет.
Внутри пахло печным дымом, нафталином и давним одиночеством. Томас разжёг печку, нашёл в шкафу банку тушёнки и две шерстяные шали, пахнущие кедровой стружкой. Мы сидели на полу у огня, завернувшись в чужие вещи, и не говорили.
Телефон я потеряла где-то на бегу. Телефон Томаса остался в пикапе. Мы были отрезаны от всего мира и друг от друга только полуметром тёплого воздуха.
Лёд на заводи только что встал. Я видела его через мутное окно: тонкую, зеркальную плёнку, подсвеченную луной, которая в любой момент могла треснуть под любой ногой.
— Там, на дороге, — сказала я наконец. — Он стрелял.
— Да.
— В нас.
— Да. — Томас смотрел на огонь. — Не обязательно в нас. Может, предупреждал. Если бы хотел убить, ему хватило бы первого удара.
— Ты думаешь, это Хейл?
— Нет, — ответил он и добавил, поморщившись: — Не он. Слишком стар. Но у него есть человек.
Он перешёл на «ты» так просто, что я не заметила, а потом заметила и промолчала.
Я достала из кармана колокольчик и положила на ладонь. Бронзовая кроха, позеленевшая, с выщербленным краем. Тёплая от моего тела.
— Томас. Мне нужно вспомнить остальное. Всё, до конца.
— Я рядом.
— Это будет похоже на сеанс.
— Тогда я пациент, а вы врач. — Он улыбнулся уголком рта. — Мы же так привыкли.
Я сделала то, чему учу других: закрыла глаза, выбрала якорь. Не запах и не звук. Вес. Тяжесть маленького колокольчика на ладони. Я держала его и ждала, пока цепь потянется за звеном.
* * *
Сначала комната. Не кухня, не гостиная, а кабинет. Тёмный, с окном на двор. Я сидела на диване, где вышитая подушка щекотала спину, а пахло трубочным табаком.
Хейл говорил:
— Расскажи мне, что ты видела.
Мне восемь. Я только что вернулась с реки, вся мокрая, и дрожу так, что стучат зубы. Он закутал меня в плед и дал чашку с горячим молоком. Но руки у него холодные.
— Я видела, как вы унесли Лили.
— Я никуда не уносил Лили, милая. Это был сон.
— Нет. Вы взяли её на лодку.
Он замолчал. В кабинете повисло напряжение.
— Нора. — В его голосе появилась стальная нотка, которую я потом слышала только в самые тяжёлые минуты. — Лили поехала к маме. К настоящей маме. Ей очень повезло. Разве ты не рада за неё?
— Её мама умерла, — упрямо сказала я. — Агнес говорила.
— Агнес ошибалась.
И в этот миг, в двадцать восьмом году назад, я поняла две вещи. Что он лжёт. И что взрослые, когда лгут, всегда говорят очень тихо.
* * *
Дальше шли обрывки. Я позволила им течь, как воде.
Вечер накануне. Лили плакала, потому что подслушала телефонный разговор. Голос Хейла из кабинета: «Бостонская семья заплатит вдвое, если ребёнок младше шести. Нет, документы будут чистые. Мать? Нет у неё матери. Умерла при родах». И Лили, которой было пять, но она знала слово «мать». Она вышла в коридор и сказала тихо, не нарочно: «У меня есть мама. Она в больнице. Она придёт».
Он не заметил её сначала. Потом заметил.
Я помнила, как Лили вбежала в нашу комнату ночью и зашептала: «Нора, надо бежать. Он меня продаст». Мне было восемь, и я сказала: «Не бойся, я не отдам». Мы собрались идти. Но Агнес спала внизу, дождь лил, и мы испугались темноты.
Утром случилась гроза.
Я вспомнила кухню. Агнес у плиты, поющая. Хейла, пришедшего днём «поговорить с детьми». Лилин красный дождевик, который я застегнула ей до подбородка.
Мостки. Фонарь.
— Он взял её на руки, — сказала я вслух, не открывая глаз. — Не грубо. Она не сопротивлялась. Она смотрела на меня через его плечо. Колокольчик звенел. Он понёс её к лодке. К зелёному фонарю. Там уже стоял мужчина с вёслами. Другой. Я его не вижу, он в тени.
— Вы там были одна?
— Нет. — Я судорожно вдохнула. — С вами. Вы вышли за мной. Вы схватили меня за плечо, но я вырвалась и закричала: «Отдайте Лили!» А доктор Хейл обернулся и сказал: «Нора, молчи». И я замолчала.
Томас рядом со мной тихо выдохнул.
— Я стоял у кустов, — сказал он. — Мне было десять. Я видел всё, но не понимал. Решил: наверное, так надо, он же врач. Вы кричали. Он прижал вас к себе и что-то сказал на ухо. Вы обмякли. Как будто он выключил вас.
— Он сказал: «Считай до десяти». — Голос у меня сорвался. — Я стала считать. Раз. Два. На шести он отпустил меня, и я села на мостки, и мне было всё равно. Мне не было больно. Не было страшно. Было только пусто.
Мы замолчали. Огонь в печке трещал, роняя искры.
— А пожар? — спросил Томас. — Что с пожаром?
Я не хотела отвечать. Но память уже пришла, и отказаться от неё было нельзя.
— Он пришёл ночью, через три дня. Мы спали наверху. Я проснулась от запаха керосина. Не гари, а именно керосина: резкого, сладкого. Подошла к окну. Внизу, у крыльца, стоял человек. Спиной ко мне. Он что-то выливал на ступеньки. На третью. На ту самую, которая шаталась.
— Хейл.
— Он поджёг и пошёл к машине, не оглядываясь. Я закричала. Агнес проснулась. Она поняла сразу. Бросилась в подвал, там были бумаги, журналы, всё, что она записывала. Кассеты. Вытащила коробку, сунула вам, потом вернулась за мной. — Я почувствовала, как по щекам течёт, и не вытерла. — Она вынесла меня. Но обратно не успела. Она вернулась за остальными детьми.
— Нет, — сказал Томас. — Она вынесла нас всех, пока не рухнула лестница. Девять детей. А потом пошла искать десятую. Не знала, что Лили в доме уже нет.
Я прижала ладони к лицу. Он рядом, не касаясь. А потом его рука легла мне на плечо, и это было совсем не как рука Хейла. Тёплая, чуть шершавая, не требующая ничего.
— Он вылечил вас, — сказал Томас. — Не вылечил. Заставил забыть.
— И сделал из меня психотерапевта, — горько усмехнулась я. — Идеальная ирония. Он дал мне профессию, которая мешала вспоминать.
— Нет. — Томас повернул меня к себе. — Он дал вам профессию, которая позволила вам помогать таким, как мы. А теперь она помогает вам.
Я смотрела на него. Лицо Томаса было совсем рядом. В свете печки его глаза казались тёмными, почти чёрными.
— Нора. Я не знаю, что будет завтра. Но если это мой последний день, я хочу сказать…
— Не надо, — шепнула я.
— Тогда просто…
Он поцеловал меня. Или я его. Не помню. Я помню запах дыма, и сосновой хвои, и горький вкус кофе. Помню, что внутри всё смолкло, и впервые за двадцать восемь лет в голове не было ни одного вопроса.
Мы целовались как люди, у которых впереди ничего нет, а позади уже слишком много.
Потом я положила голову ему на плечо и слушала, как за окном кряхтит молодой лёд, и как колокольчик в моей руке тихо молчит.
Если Лили жива, подумала я, она где-то слушает такую же тишину. И я найду её.
Будь ласка, увійдіть, щоб залишити коментар.