Кассета с красным дождевиком

Эллинг стоял в конце Речной дороги, там, где асфальт сдаётся и начинается гравий. Длинное деревянное строение на сваях, почерневшее от воды, с широкими воротами, выходящими на спуск к реке. В окнах горел жёлтый свет. На крыльце, под дождём, Томас ждал меня без куртки.

— Вы промокнете, — сказала я.

— Я привык. — Он взял у меня зонт и закрыл его, прежде чем мы вошли.

Внутри было тепло и пахло так, что у меня на секунду закружилась голова. Кедр, горячая смола, олифа, чай. Под потолком висели лампы в проволочных клетках, и свет падал на недостроенные корпуса: они стояли на козлах, как скелеты китов, с рёбрами шпангоутов и пустыми боками. На верстаке лежали рубанки, стамески, десяток струбцин, чашка с недопитым кофе.

И в центре, на стапеле, она. «Агнец». Ялик, на который четыре года шла доска в месяц. Борта наполовину обшиты, медовые, ровные, живые, с тем особенным блеском, какой бывает у дерева, когда его уважают.

— Красивая, — сказала я, и это была не вежливость.

— Ещё не её время. — Он провёл ладонью по борту, не касаясь. — Дерево надо слушать. Если торопишься, оно запоминает.

Мы сели у железной печки, на два перевёрнутых ящика. Он налил чай в жестяные кружки. Я грела об одну ладони и смотрела, как дождь стекает по стеклу, а Томас доставал из металлического шкафа коробку.

Обычная обувная коробка, серая, перевязанная бечёвкой. Он положил её на колени, развязал узел, замешкался.

— Я открывал её раза три за двадцать восемь лет, — сказал он. — Каждый раз закрывал обратно.

Внутри лежали три вещи.

Кусок чёрной обугленной доски, величиной с ладонь, с остатком облупившейся жёлтой краски. Плюшевый медвежонок без левой лапы, вытертый до лысины. И кассета в целлофановом пакете.

Я взяла доску. Чёрная кромка пачкала пальцы, и вот так, сажей по коже, оставляя на ней следы, прошлое вошло в комнату.

— Она с крыльца, — сказал Томас. — Третья снизу. Та, что шаталась.

Я кивнула, не в силах говорить.

* * *

У него был старый кассетный магнитофон, пыльный, с оторванной ручкой, из тех, что включают в мастерской для фона. Томас вставил кассету, перевернул её на вторую сторону.

— Вы мне про вторую сторону не сказали, — заметила я.

— Потому что я её тоже не слушал. Мастер сказал, что оцифровал только одну. Вторую плёнку заело. — Он пожал плечами. — Я не стал настаивать.

Он нажал клавишу. Пошло шипение. Потом чей-то голос, очень близко к микрофону, шёпотом, женский, с хрипотцой. Я не узнала его. И всё же внутри что-то потянулось, как потягивается человек, которого окликнули по имени в толпе.

— Если со мной что-то случится, — шептала женщина, — пусть это услышит тот, кому они не успели заплатить.

Томас вздрогнул. Рука его сжалась на подлокотнике.

— Агнес, — сказал он одними губами.

Запись шла. Потом шорох, как будто диктофон прятали в кармане или за дверью. Шаги по деревянному полу. Скрип дверных петель. И голос Хейла, молодой, мягкий:

— Агнес, оставьте нас, пожалуйста. Вы нам мешаете.

— Они испугаются, доктор, — отозвалась она. Усталая, но не сломленная. — Я постою.

— Вы постоите на кухне. Нора и я поговорим с глазу на глаз.

Шаги. Хлопок двери. Щелчок замка.

И маленький голос, до боли знакомый:

— Я видела, доктор Хейл. Лили не упала.

Я перестала дышать. Это был мой голос. Я не помнила, чтобы когда-нибудь его слышала. Но он принадлежал мне так же, как принадлежит мне отражение в зеркале: незнакомое, пока не вглядишься.

— Тише, милая. — Хейл говорил так, как говорят над кроваткой. — Давай по порядку. Что ты видела?

— Вы взяли её на лодку. Она плакала. Вы сказали, что она поплывёт к маме.

— И где Лили сейчас?

— Не знаю.

— Вот и хорошо. — В этом «хорошо» звучало что-то такое, от чего у меня по спине прошёл холод. — Ты не знаешь. Ты никогда не знала. Давай посчитаем вместе, Нора. Раз. Два. Три.

— Четыре, — послушно повторил ребёнок. — Пять. Шесть. Семь…

На семи плёнка кончилась. Щёлкнуло, и магнитофон выплюнул пустое шипение.

Мы сидели молча. Дождь стучал по железной крыше. «Агнец» чуть слышно потрескивал, остывая в тепле печки.

— Нора? — Томас осторожно коснулся моего плеча.

— Я не знала, — сказала я. Голос был чужой. — Он убил её?

— Не знаю.

— Он сказал: «Она поплывёт к маме». Взрослый говорит ребёнку, что девочка поплывёт к маме. Куда, Томас? Куда?

Он не ответил. Поднялся, подошёл к печке, подкинул полено. Постоял спиной ко мне. А когда обернулся, лицо у него было серое, но спокойное.

— Мне кажется, — сказал он медленно, — Агнес всё это записывала не просто так. Она знала. Она его боялась.

— И спрятала плёнки в доме, который потом сгорел.

— А потом кто-то отдал пожарному коробку, чтобы она не пропала. — Томас сел обратно. — Нора, это всё, что у меня есть. Я не знаю, как вам ещё доказать.

Вот тогда я должна была поверить. Он плакал, не стесняясь, не вытирая слёз. Он вынес на свет самое дорогое, что у него было, и положил передо мной. Всё в нём просило поверить.

Но я двенадцать лет слушаю людей, которым нужно, чтобы им поверили.

Я смотрела на кассету. Пластмасса потемнела. Наклейка на корпусе пожелтела по краям. Всё выглядело правдоподобно, но правдоподобно выглядит всё, что хорошо подготовлено. И в голове стучали слова Хейла: «Память иногда достраивает то, чего не хватает».

А что, если плёнку записали на днях? Что, если Томас получил её из чьих-то рук? Что, если вся наша дружба, все его воспоминания, колыбельная, шрам, строка про сома, всё это куплено, подобрано, срежиссировано, чтобы я пошла по маршруту, нарисованному заранее?

— Мне нужно это проверить, — сказала я.

Он поднял голову.

— Что проверить?

— Всё. Плёнку. Вас. Себя.

Мне хотелось, чтобы он обиделся. Чтобы встал, указал на дверь, сказал что-нибудь резкое. Но Томас лишь молча кивнул, взял кассету, вынул из магнитофона и протянул мне.

— Берите. Целиком, не копию. Проверяйте у кого хотите. Покажите экспертам. Но, Нора…

— Что?

— Я не прошу, чтобы вы мне верили. Я прошу, чтобы вы не одна это слушали.

Я взяла кассету. Она была тёплой от печки.

* * *

На крыльце я остановилась. Дождь утих. Над рекой висел белёсый туман, и в нём одиноко горел фонарь на причале у моста.

— Вы доедете? — спросил Томас из двери.

— Конечно. — Я попыталась улыбнуться. — Спасибо за чай.

Он ничего не ответил. Мы расстались без прикосновений, и от этого было хуже, чем если бы он обнял меня.

В машине я сидела, держа кассету в ладонях, как птицу. Хотела включить зажигание и не могла. И тут заметила: метрах в ста от эллинга, на обочине, стоит серый седан. Фары выключены. В салоне горит маленький огонёк, как у телефона.

Когда я завела мотор, огонёк погас.

Я не стала разворачиваться. Поехала вперёд, мимо седана, глядя прямо перед собой. Серая «Тойота», без номера в свете фонаря, с затемнёнными стёклами. Человека внутри разглядеть не удалось.

Мне захотелось позвонить кому-нибудь. Грэму, Пру, Хейлу. Рука сама потянулась к экрану, и только на светофоре я с ужасом осознала, чьё имя набираю первым.

Я стёрла номер и поехала домой, так и не дав себе ответа: кому из троих мне теперь можно верить.