Журнал станции
Внутри было тепло.
Первое, что почувствовал Маттиас, переступив порог, это тепло. Не то выстуженное, казённое, что бывает в давно не топленных помещениях, а живое, пахнущее деревом и дымом. В углу, за железной заслонкой, потрескивала печка. На столе горела керосиновая лампа, и её жёлтый круг ложился на клеёнку в красную клетку, на две глиняные кружки, на открытую тетрадь и на очки в проволочной оправе, будто хозяйка только что вышла в соседнюю комнату и вот-вот вернётся.
— Здравствуйте, — сказал он тише, чем собирался. — Простите за вторжение.
Станция была одной комнатой, разделённой фанерной перегородкой. По левую руку стояли узкая койка, застеленная серым одеялом, и шкаф с метеорологическими приборами: психрометр, барограф с бумажной лентой, флюгер на коротком древке, подвешенный к потолку. По правую, у окна, располагался радиопульт. Старый, ещё тот, с рубильниками и ламповыми шкалами, он казался памятником другой эпохе. На нём лежал телеграфный ключ, и медная пластина ключа тускло блестела.
Маттиас сделал шаг к столу. Одна из кружек была полной, и над ней ещё поднимался тонкий пар. Вторая стояла пустой, и на дне, на засохшей чайной заварке, лежал снег. Настоящий, нетающий снег, который не обращал внимания на печку.
Он поднял глаза. На стене над койкой висел календарь с видами Лофотенских островов. Верхняя страница показывала январь две тысячи шестого. Красным карандашом был обведён один день, четырнадцатое, и под ним стояла аккуратная надпись: «Б. вернуться к вечеру. Хлеб?»
— Двадцать лет, — сказал Маттиас. — Двадцать лет назад. И у вас пар идёт над чаем.
Он коснулся кружки пальцем. Горячая. Он убрал руку. Спиной он чувствовал пустоту комнаты, как чувствуют взгляд. Но никто не смотрел. Просто место было слишком живым для места, где никого нет, и эта живость тревожила сильнее, чем если бы на столе лежал скелет.
Он обошёл пульт и осмотрел его. Тумблеры были в положении «включено», шкалы светились оранжевым, но из пульта не выходило ни одного провода. Ни кабеля питания, ни антенного фидера, ни заземления. Маттиас присел и заглянул под стол: провода кончались в воздухе, на уровне пола, оборванные аккуратно, как стебли, срезанные садовыми ножницами. И всё работало.
Он выпрямился. Позывной молчал уже несколько минут. Телеграфный ключ лежал неподвижно. Но Маттиас почему-то был уверен, что до его прихода кто-то нажимал на эту пластину в ритме одиннадцати секунд, терпеливо, не уставая. Он осторожно коснулся ключа. Металл был тёплым, как рука.
— Кто ты? — спросил он. — Кто здесь живёт?
Ответа не было. Зато на столе, рядом с очками, лежала тетрадь, раскрытая на последней исписанной странице. Он взял её. Тетрадь была обычная, школьная, в клетку, с картонной обложкой, на которой выцветшими чернилами значилось: «Журнал наблюдений. Ст. Сольвик. А. Нордли». Почерк был мелкий, быстрый, с наклоном влево, почерк человека, который привык записывать погоду на бегу.
Маттиас сел на табурет, придвинул лампу и начал читать с начала.
Первые страницы были такими, какими и должны быть записи метеоролога: температура, давление, облачность, направление ветра. Цифры шли рядами, и между ними встречались сухие комментарии: «Туман с юго-запада. Барограф шалит». «Начальник в дурном настроении, нашёл на карнизе птичье гнездо, велел убрать». Но потом, где-то на двадцатой странице, почерк менялся. Колонки цифр обрывались, и строчки начинали вытягиваться в длинные абзацы.
«7 декабря. Сегодня сияние сложилось в лестницу. Я не придумываю, это правда. Три раза по двенадцать минут, потом погасло. Начальник сказал, что я переутомилась. Но он смотрел на небо слишком внимательно».
«11 декабря. Лестница вернулась. Я сосчитала ступени: девять. Самая нижняя касается земли за Тромсё, у старого причала. Начальник ничего не говорит, но по ночам выходит на крыльцо с фонарём и стоит. Я спросила, зачем. Он ответил: считаю».
«20 декабря. Нашла в шкафу его заметки. Он ищет это уже много лет. Говорит о „линзах“ и „коллекции“. Я не поняла, но на всякий случай переписала в тетрадь».
Дальше шли выписки, цифры, схемы. Маттиас рассматривал рисунок, на котором чья-то твёрдая рука изобразила три города, соединённых тонкими линиями: Тромсё, внизу слева, дальше Рейкьявик, и ещё дальше, на краю листа, три буквы «Торс». Линии были пунктирные, как маршруты на авиационных картах. Рядом стояла приписка: «Каждая ступень касается земли в одном месте. Поднявшийся выходит на следующей. Но ступени не вечны. Кто-то должен их держать».
«Кто-то должен их держать». Маттиас перечитал эту строчку дважды.
Он листал дальше. В тетради были списки: имена, города, годы. Нордли записывала тех, кто поднимался до неё. Она нашла их в архивах, в газетных заметках об исчезнувших и вернувшихся, в старых письмах. Всего шестеро, и напротив каждого стояла пометка: «вернулся», «не вернулся», «оставил слово». Два имени она подчеркнула дважды. Сигрун Арнардоттир, Рейкьявик, «вернулась, булочная». Йоуанес Хойгорд, Торсхавн, «вернулся, маяк». Тем, кто вернулся, она писала короткое слово: «спросить».
А последним в списке, без пометки, стояло имя Бальтазара Эльмквиста.
Маттиас поднял голову. Эльмквист. Он слышал это имя. В то время, когда станцию закрыли, оно мелькало в газетах: Бальтазар Эльмквист, начальник станции, единственный, кто вернулся после метели. Человек, который сказал, что Астрид погибла. Маттиас помнил фотографию: высокий мужчина в шерстяной шапке, с лицом, закрытым воротником, идущий мимо вспышек репортёров. Он не помнил, чтобы кто-то сомневался в его словах.
Страницы убывали. Теперь записи шли короче и торопливее.
«2 января. Б. всё чаще исчезает. Приносит из ночи странные вещи: стеклянные линзы, холодные, как лёд, с огоньком внутри. Складывает их в ящик, закрывает на ключ. Я спросила, откуда они. Он сказал: из ступеней. Каждая ступень оставляет после себя линзу, если знать, как её снять. Я спросила, что будет со ступенью без линзы. Он ответил: ей уже всё равно».
«6 января. Узнала. Ступень держится на человеке, который остаётся. Это не выдумка и не метафора. Если кто-то стоит на ней и не уходит, она живёт. Если уходит, гаснет. Б. знал это с самого начала. Он собирал не линзы, а тех, кто остаётся. Никто из них не вернулся. Я не хочу об этом писать, но если я не напишу, никто не узнает».
Маттиас почувствовал, как у него немеют пальцы. Он положил тетрадь на колено и несколько секунд просто сидел, слушая, как потрескивает печка. Потом снова взял её.
«11 января. Сегодня Б. сказал, что нужна последняя ступень. Что он готов уйти вместе со мной. Я сказала: нет. Он улыбнулся. В его улыбке было что-то, чего я раньше не замечала. Теперь замечаю».
Дальше страница была почти пустой. Одна строчка в самом верху, чуть наискосок, как будто писавшая торопилась или дрожала:
«13 января. Я ухожу на последнюю. Он идёт за мной. Если я не вернусь, это значит, что я держу».
Маттиас перелистнул. Следующая страница была чистой. И ещё одна. И ещё. Но на самой последней, внизу, другой ручкой, с другим нажимом, были написаны несколько слов, и они были выведены ровно, по-взрослому спокойно, как пишут после очень долгого ожидания:
«Тому, кто придёт. Три города, три слова. Каждый, кто поднимался, оставил подсказку и назовёт за неё цену. Платите. Если не заплатить, застрянете. Б. знает дорогу, но не говорит всей правды. Я держу последнюю. Отвечайте».
Тетрадь выскользнула из его пальцев и мягко легла на колени.
Он не знал, сколько просидел так: минуту или десять. Часы на запястье тикали, но он им больше не верил. В голове было пусто и звонко, как в большой пустой церкви. Двадцать лет. Двадцать лет женщина стояла где-то на лестнице из света и держала, а на земле писали «погибла в метели», и поиски шли три недели, а потом всё закончилось, как заканчивается всё, что нельзя довести до конца.
И всё это время кто-то посылал позывной. Одиннадцать секунд. Точка, точка, тире. Ждал, когда на этой станции кто-нибудь снимет трубку.
— Ладно, — сказал Маттиас в тишину. — Я здесь. Что дальше?
Лампа на столе качнулась. Огонь вытянулся, как стрела, и снова осел. Печка шумнула, будто кто-то вздохнул у заслонки. А снаружи, на крыльце, раздался звук, который в этой тишине не мог быть ничем, кроме шага.
Один. Потом второй. Потом негромкий стук в дверь, вежливый, трёхкратный, как стучит человек, у которого нет причин спешить.
Маттиас взял тетрадь, сунул её за пазуху, под жилет, и встал. Рука сама легла на фонарь. Лампа мигнула, и тень на стене от его фигуры вытянулась до потолка.
— Входите, — сказал он. — Открыто.
Будь ласка, увійдіть, щоб залишити коментар.