Призрак на Вест-Боу · Розділ 17 з 18

Вечер основателей

Из речи Л. Дж. Эшвуда на первом Вечере основателей, 17 декабря 1894 года. «Мы собрались сегодня, чтобы почтить тех, чьи имена вписаны в историю нашего города. И пусть никто не говорит, что щедрость забывается. Мы будем помнить. Мы будем помнить каждый год в этот самый день».

К семи вечера Старый колледж заполнился людьми. Они поднимались по мраморным лестницам в вечерних платьях и тёмных костюмах, оставляли зонты у гардероба, брали с подносов бокалы и переговаривались тем приглушённым, чуть торжественным шёпотом, каким принято говорить в местах, где много портретов. Под высоким сводом большого зала горели люстры, на сцене стояла кафедра, а за ней висел экран, на котором пока светилась только эмблема фонда: раскрытая книга и дубовая ветвь.

Я стояла за кулисами в единственном платье, которое у меня было, и держала в руках часы. Они тикали. То есть нет, конечно, не тикали: стрелки по-прежнему замерли на без двадцати двенадцать. Но мне казалось, что серебряный корпус слабо пульсирует в такт сердцу. Аласдэр стоял рядом, невидимый для всех остальных, в своём сюртуке, и впервые за всё время я видела на его лице не тревогу, а сосредоточенность. Так выглядят люди перед экзаменом, к которому готовились слишком долго, чтобы бояться.

— Ваш микрофон, — шепнула Кирсти. Она возникла из-за тяжёлой портьеры, в чёрном костюме и с гарнитурой на ухе, незаметно пристегнула мне к вороту крошечную петличку и проверила провод. — Работает. Звук идёт и на запись, и на зал, и на мой ноутбук. Говори спокойно. Если что-то пойдёт не так, просто продолжай. Не останавливайся. Я всё держу.

— А если он не заговорит? — спросила я.

— Тогда у нас останутся документы, — сказала она. — Но он заговорит. Такие люди всегда не выдерживают, когда кто-то перестаёт им улыбаться.

Из-за портьеры я видела зал. В третьем ряду сидела Мойра в своём лучшем сером костюме, а рядом с ней двое стариков с палками, бывшие попечители, которые, судя по их лицам, пришли не по приглашению, а по велению совести. В последнем ряду, в чёрном костюме, который сидел на нём как чужой, примостился Тобиас Вейр и теребил пуговицу. Недалеко от него, прямая и строгая, сидела доктор Хелена Бэрд из Национальной библиотеки с папкой на коленях. В первом ряду располагались ректор университета, высокий седой человек с вежливыми глазами, и члены совета, и над всеми ними, на стене над камином, с трости до бороды, смотрел из золотой рамы Лайонел Эшвуд.

Профессор Родерик Эшвуд вышел на сцену ровно в семь. Зал встретил его аплодисментами. Он говорил так же прекрасно, как всегда: о долге памяти, о щедрости, о том, что город держится на людях, которые не жалели денег и сил. Он цитировал прадеда, он шутил, он делал паузы там, где нужно. Я стояла за кулисами и слушала с каким-то отстранённым восхищением, как слушают мастера, которого собираются разоблачить.

— А теперь, — сказал он, — я хочу предоставить слово нашей стипендиатке. Мисс Фиона Маклауд, студентка исторического факультета, автор работы, которая, смею надеяться, станет украшением нашего сборника. Прошу.

Я шагнула на сцену. Свет бил в глаза, зал качнулся и выровнялся. Я подошла к кафедре, положила часы рядом с листами и посмотрела на людей, которые ждали. Где-то далеко в груди проснулся холодок, и я поняла, что Аласдэр встал рядом, позади моего левого плеча.

— Добрый вечер, — сказала я. Голос получился ровным. — Я должна была сегодня зачитать вам эссе о щедрости основателей. Я его написала. Оно лежит у профессора на столе, там всё очень красиво. Но сегодня я прочту вам другое.

В зале кто-то кашлянул. Эшвуд, сидевший в первом ряду, слегка наклонился вперёд.

— Меня зовут Фиона Маклауд, — продолжила я. — Эту историю я нашла не в архивах, а в стенах дома на Вест-Боу, где живу. Она началась ровно сто тридцать три года назад, семнадцатого декабря тысяча восемьсот девяносто третьего года. В тот вечер на лестнице Вест-Боу погиб двадцатиоднолетний студент, стипендиат этого самого фонда. Его звали Аласдэр Кинлох.

Экран за моей спиной вспыхнул. Кирсти сработала безупречно: на нём возникла первая страница ведомости, написанная ровным почерком, с расплывшимися от времени чернилами. Я продолжала читать вслух, не торопясь, как учил Аласдэр. «Лист второй. Ноябрь тысяча восемьсот девяносто третьего. Получатель: Дж. Брюс, восемнадцать фунтов, не найден». Список за списком, цифра за цифрой. «Перечислено на счёт “Дж. Эшвуд и К°” в качестве административных расходов: четыреста двенадцать фунтов».

В зале стало очень тихо. Эшвуд медленно поднялся.

— Мисс Маклауд, — сказал он спокойно, — я полагаю, это недоразумение. Вы, видимо, переутомились. Давайте прервёмся.

— Профессор, — сказала я, — мне осталось десять минут. Вы сами их мне дали.

— Не надо, — раздался голос из третьего ряда. Один из стариков-попечителей, мистер Ренвик, поднял палку. — Пусть читает. Мы пришли послушать.

Я прочла следующий лист. Потом ещё один. На экране сменялись страницы, и вместе с ними менялись лица в зале: у одних недоумение, у других стыд, у третьих тот особый, тихий ужас, какой бывает у людей, понявших, что они всю жизнь сидели на чужих деньгах. Потом я достала последний листок и сказала:

— А теперь свидетельство самого Кинлоха, написанное шестнадцатого декабря тысяча восемьсот девяносто третьего года, за день до смерти. — Я перевела дыхание и прочитала его целиком, слово в слово, как он написал: о сорока одном стипендиате, о двадцати трёх именах, которых не существовало, о собственных подписях. О том, что он не оправдывает себя, но просит исправить зло. Когда я дошла до последней фразы, голос мой дрогнул, и я услышала слева, совсем близко, тихий выдох.

— У Аласдэра Кинлоха была сестра, — сказала я. — Девочка по имени Эффи. Она писала ему, что в их семье принято говорить правду, даже когда это невыгодно. Я думаю, он выполнил это правило. Я только дочитала то, что он не успел сказать.

На сцену, не торопясь, поднялась доктор Бэрд, взяла у меня микрофон и произнесла ровным, профессиональным голосом:

— Доктор Хелена Бэрд, Национальная библиотека Шотландии. Я исследовала представленные документы. Бумага, чернила, почерк и палеографические признаки соответствуют тысяча восемьсот девяносто третьему году. Заключение у меня с собой, и я готова передать его ректору.

Она вернула мне микрофон и ушла, как уходят хирурги после операции. В зале поднялся гул. Ректор, высокий седой человек в тёмном костюме, встал, и я увидела, как лицо его побледнело, как у человека, который прикидывает, сколько всего ему придётся пересмотреть.

— Я предлагаю, — произнёс он с места, — прервать вечер и провести закрытое заседание совета. Мисс Маклауд, благодарю вас.

Я поклонилась и ушла за кулисы. Ноги подкашивались. Кирсти ждала меня, вытянув руки.

— Ты была великолепна, — шепнула она. — Но он не сказал ни слова. Нам нужно ещё…

— Фиона.

Профессор Эшвуд стоял в узком коридоре, ведущем из-за сцены в боковой зал. Он был один, без улыбки, и лицо его было совсем другим. Это было лицо, которое он прятал под обаянием годами: жёсткое, усталое, холодное.

— Прошу вас на два слова, — сказал он. — Наедине.

Кирсти хотела что-то сказать, но я едва заметно качнула головой и пошла за ним. Сзади, как тень, двигался Аласдэр. Я чувствовала его холод у затылка. Микрофон на вороте мигал красным огоньком. Кирсти, как и договаривались, оставила канал открытым.

Боковой зал был тем самым, где в начале ноября мы увидели портрет. Тяжёлые занавеси, тёмная мебель, стеклянная витрина с реликвиями. Эшвуд закрыл дверь, повернулся ко мне, и я увидела, что руки у него дрожат.

— Вы понимаете, что вы натворили? — сказал он тихо. — Вы знаете, чего это стоило? Мой прадед выстроил этот фонд из ничего. Мой отец потратил жизнь, чтобы сохранить его. Я потратил двадцать лет. И вы, в двадцать два года, с кучей старых листов…

— Это не листы, профессор, — сказала я. — Это доказательства.

— Доказательства чего? Записок мёртвого мальчишки? — Он шагнул ближе. — Вы думаете, кто-то поверит? Это бумага. Её можно оспорить, объявить подделкой, затянуть дело на десять лет. У меня адвокаты, связи и деньги. А у вас что? Комната на чердаке, которую завтра вы потеряете?

— Фонд отозвал уведомление? — спросила я.

— Фонд пересмотрит условия, — сказал он, и в голосе его впервые прорвалось раздражение. — Фиона, вы умная девочка. Я предлагал вам три тысячи, место, карьеру. Вы выбрали книжную лавку с пожаром.

— Это вы выбрали пожар, — сказала я.

Он замер.

— Вы о чём?

— О белом фургоне, — сказала я. — О человеке в жёлтой куртке. О канистре. О камере кафе напротив.

Лицо Эшвуда исказилось. Я видела, как он борется с собой, как та самая выдержка, которая когда-то восхищала студентов, трещит и осыпается кусками.

— Я не просил поджигать, — выдохнул он. — Слышите? Я не просил! Я сказал Доновану: решить вопрос с лавкой, забрать эти проклятые книги. Он дурак, идиот, он всё испортил. Я не хотел, чтобы кто-то пострадал!

— Но вы знали, что в книгах, — сказала я.

— Конечно, знал! — Он почти кричал. — Отец рассказал мне в девяносто восьмом, когда забрал папку! Он сказал: «Это наш крест, Родерик. Нужно было сжечь, но я не смог. Прадед… он был слабым человеком. Он только хотел поговорить с мальчишкой. А тот упал». — Он перевёл дыхание. — Упал! Вы слышите? Они всю жизнь говорили, что мальчишка упал сам!

Я почувствовала, как за моим плечом воздух стал таким холодным, что у меня закоченели пальцы. Лайонел не просто хотел поговорить. Это знали все четыре поколения Эшвудов, и все четыре поколения называли ложь крестом.

И тогда Аласдэр заговорил. Я слышала его так ясно, как никогда прежде, как будто голос его вошёл в меня.

— Он не упал, — сказал Аласдэр. — Он ударил.

Он стоял между мной и Эшвудом, и на лице его была полная, страшная, окончательная ясность. Память вернулась к нему целиком, как возвращается свет в комнату, когда распахивают ставни.

— Я пришёл к концу Вест-Боу в десять, — сказал он, и я повторяла вслух, слово за словом, потому что не могла иначе. — Лайонел ждал под фонарём. Он улыбался. Сказал, что понимает, что мы можем всё уладить. Предложил денег. Много. Я отказался. Он сказал, что я погублю и себя, и его, и нашу дружбу. Я сказал, что дружбы не было. Он… — Аласдэр на мгновение закрыл глаза. — Он поднял трость. Серебряный лев блеснул под фонарём. Я отшатнулся, ступень ушла из-под ног. Я упал. Вниз, на мокрые камни. Потом был женский крик. Свет. Кто-то бежал. И всё.

Я повторила последние слова. Слышала собственный голос как чужой.

Эшвуд смотрел на меня расширенными глазами. Но смотрел он не на меня. Он смотрел чуть левее, туда, где из воздуха проступало что-то бледное и неподвижное: молодой человек в сюртуке с мокрыми волосами, прилипшими ко лбу.

— Кинлох? — прошептал он.

Стеклянная витрина за его спиной треснула сверху донизу с тихим, чистым звоном. Трость с серебряным львом соскользнула с бархата, ударилась о пол и покатилась по паркету. Эшвуд отшатнулся, налетел на стул, схватился за спинку.

— Нет, — выдохнул он. — Нет. Это невозможно. Это…

— Это история, профессор, — сказала я тихо. — Вы всегда говорили, что она оставляет следы.

Дверь распахнулась. На пороге стояли ректор, двое попечителей, Мойра, Кирсти с ноутбуком, а за ними, в коридоре, десятки лиц. И я поняла, что вся последняя минута, каждое слово, каждый выдох, каждое «я не просил» прозвучали в большом зале через динамики, подключённые к моему микрофону.

Эшвуд обернулся и увидел их. Увидел ректора. Увидел Кирсти с гарнитурой на ухе. Увидел собственный голос, который ещё отдавался эхом под сводами зала. Он выпрямился и попытался что-то сказать, но у него не получилось. Тогда он медленно сел на стул у разбитой витрины и опустил голову на руки.

— Профессор Эшвуд, — произнёс ректор ровным голосом, в котором не было ни торжества, ни злости, одна холодная усталость. — Вы отстранены от должности. Решение будет оформлено завтра. Попрошу вас оставаться здесь до приезда полиции.

Мойра, стоявшая рядом, сухо сказала:

— Я позвонила в участок, как только услышала про канистру. Они будут через десять минут.

Всё остальное было как во сне. Люди подходили ко мне, пожимали руки, что-то говорили. Кирсти обняла меня так крепко, что у меня хрустнули рёбра. Тобиас Вейр, красный, взъерошенный, вдруг спросил: «Можно… можно мне теперь вернуться в читальный зал?», и ректор, к удивлению всех, серьёзно ответил: «Мистер Вейр, вы не только вернётесь, вы будете руководить расследованием».

Я вышла из зала в одиннадцатом часу. На улице шёл снег. Мелкий, густой, тихий, он медленно ложился на брусчатку Саут-Бридж, на крыши и на плечи прохожих. Я шла вверх по Королевской миле, и рядом со мной, не торопясь, шагал Аласдэр, держась на расстоянии вытянутой руки.

— Вы всё слышали? — спросил он.

— Я повторяла твои слова, — сказала я.

— Нет. Я про то, что он меня увидел.

— Увидел, — сказала я. — Человеку, которому есть что бояться, иногда достаточно взгляда.

Мы дошли до Вест-Боу в без десяти полночь. Спустились по знакомой лестнице к нижней площадке, туда, где я не бывала ни разу. Фонарь светил так же тускло, как сто тридцать лет назад. Камни под ногами были влажными, снег здесь не задерживался. Аласдэр остановился на третьей ступени сверху, и лицо его в свете фонаря было совсем юным.

— Вот здесь, — сказал он. — Я стоял здесь. А Лайонел там, у фонаря.

Я встала рядом. Мы стояли молча. Где-то высоко над нами, в стенах собора, начал бить колокол. Раз. Другой. Третий. Это были не четверти, это была полночь. Двенадцать ударов, тяжёлых, медленных, плывущих сквозь снег.

И в тот самый момент, когда прозвучал последний, Аласдэр вдруг побледнел, схватился за грудь и качнулся.

— Фиона, — прошептал он. — Меня тянет.

Я увидела, как над его головой, в темноте за лестницей, возникает слабый, неровный свет. Не фонарь. Что-то мягче, теплее, без источника. Он тянул к себе, как тянет вода, как тянет сон. Аласдэр сделал шаг, потом второй, и я почувствовала, как у меня внутри всё сжимается.

Я думала, что приготовилась. Я говорила себе все эти недели, что отпущу. Что знаю, как отпускать. Что бабушка научила меня этому на полях поваренной книги. Но когда он повернулся ко мне, и в его лице я увидела не страх, а вопрос, у меня подкосились колени.

— Иди, — сказала я. — Если хочешь. Я не буду держать. Я обещала.

Он смотрел на меня долго, и свет за его спиной разгорался всё ярче.

— Я не хочу, — сказал он наконец.

— Я знаю, — сказала я. — Тогда останься.

Он закрыл глаза. И я увидела, как свет, который тянул его, дрогнул, потускнел, стал мягче и растаял в снегу. Аласдэр остался стоять на ступени, живой, насколько вообще может быть живым человек, умерший сто тридцать три года назад. Он открыл глаза и очень тихо засмеялся.

А потом я почувствовала в ладони слабый толчок. Раз. Другой. Я раскрыла руку. Серебряные часы лежали на ладони, и стрелка на них, которая стояла на без двадцати двенадцать сто тридцать три года, медленно, робко, как будто пробуя, сдвинулась с места.

Часы пошли.