Белая комната
Она не спала. Она только лежала с закрытыми глазами и слушала, как двигатель парома то захлёбывается, то набирает силу, и как в такт ему стучит где-то на дне сознания слово, которое она никак не могла разобрать.
Ингер.
Так её звали последние семь лет. Так было написано на пластиковом браслете, который она в конце концов перегрызла зубами в ту ночь, на лестнице, когда руки дрожали и не слушались. Ингер Холм. Тридцать четыре года, диагноз: диссоциативное расстройство. «Вестлия», палата номер шесть.
Она повторила это про себя с отвращением, как повторяют чужую ложь. Нет. Не Ингер. Но кто?
Дверь салона скрипнула, и в помещение вместе с холодом вошёл Оддвар. Она услышала его шаги, нерешительные, как у человека, который идёт по тонкому льду. Он остановился рядом. Она не открыла глаз и не пошевелилась.
Пусть думает, что спит. Ей нужно было ещё минуту.
Белая комната. Она всегда начиналась с потолка. Идеально ровный, без трещин, с одним круглым светильником, который никогда не выключали до конца: ночью он гудел, как огромная муха. В комнате стояли кровать, стул, тумбочка без ящиков и окно с матовым стеклом, которое не открывалось. Там не было зеркала. Первые месяцы она думала, что это случайность. Потом поняла: ей не хотели показывать, как она выглядит, пока она не станет такой, как нужно.
Доктор Стрём приходил каждое утро. Невысокий, аккуратный, с тихим голосом и очками в тонкой серебряной оправе. Он садился на стул, складывал руки на коленях и спрашивал: «Как сегодня наши воспоминания?» Она не сразу поняла, что он говорит «наши» не из заботы, а из права собственности.
— Вы опять рассказываете о лодочном сарае, Ингер, — говорил он мягко. — Это очень красивая история. Но её не было. Вы выдумали её, чтобы спрятаться от того, что случилось на самом деле. У вас нет ни мужа, ни дома у воды. Вы сами пришли к нам, помните? Потому что вам было слишком больно.
Она спорила. Первые полгода она спорила, потом кричала, потом молчала, потому что молчание вознаграждалось: тогда уколы делали реже. Утром и вечером приходила сестра с маленьким подносом: две таблетки, стакан воды, шприц. Таблетки были белые и горькие. После них мир становился ватным, и слова, которые она так старательно держала в голове, расплывались, как чернила на мокрой бумаге.
Она сопротивлялась тем единственным способом, какой оставался: научилась прятать таблетки под язык. Месяц за месяцем, по одной, по две, пока в голове не начало светлеть. Сначала сквозь вату прорвалась песня. Потом запах смолы. Потом руки, которые что-то зашивали ей над бровью. Потом имя.
Он приедет, шептала она по ночам в подушку. Он обещал.
А доктор Стрём однажды сказал, словно между прочим, поправляя очки:
— Тот, кого вы зовёте, не пришёл ни разу. Ни разу за семь лет. Подумайте об этом. Люди, которых любят, приходят.
Это был самый жестокий его укол. Не иглой. Словом. И она его запомнила, и он стал той самой трещиной, куда проникали сомнения: а вдруг? Вдруг она всё придумала? Вдруг он действительно не пришёл, потому что не хотел?
Были и другие визиты. Редкие, раз в месяц или два. Высокий мужчина в тёмном пальто стоял за стеклянной дверью в конце коридора и просто смотрел. Он никогда не входил и не говорил, но каждый раз после него сестры становились чуть нежнее, а доза чуть больше. Тогда она ещё не знала, зачем он приходит. Просто чувствовала, что от этого человека в воздухе пахнет не лекарствами, а деньгами, холодными и очень старыми.
А в ту ночь дверь оказалась не заперта.
Она шесть дней не глотала таблетки. Сестра, молодая, замученная, вышла «буквально на минуту» и забыла. Связка ключей лежала на столе, рядом с чашкой остывшего чая. Мир остановился. Она встала, босая, в том самом платье, которое ей три недели назад вернули вместе с остальными вещами «для стимуляции памяти», и вышла в коридор. Никто не окликнул её. Никто не побежал следом. Только красная лампочка над дверью, и снег, и свобода, такая огромная и страшная, что хотелось закричать.
Теперь она лежала на скамье в тёплом помещении и пыталась понять, что именно она сделала. Сбежала? Или её нарочно выпустили? Слишком просто всё получилось, слишком гладко.
А человек, который сидел рядом, был тем самым, кого она ждала семь лет.
Она вспомнила его. Не всё; вспомнила, как он смеялся. Как приезжал к ней в медпункт с бутербродами, потому что знал, что она забывает есть. Как сидел на досках сарая, свесив ноги над водой, и рассказывал смешные истории про вызовы. Как шептал в темноте: «Подожди, я придумаю, как всё исправить».
Как не приехал.
Это она помнила тоже. Вот так: пирс, чемодан, ветер, часы. Десять. Половина одиннадцатого. Одиннадцать. Паром ушёл. Потом холодные руки, зажавшие ей рот. Резкий запах. Темнота.
Было ли это его предательством? Или его беспомощностью? Или кто-то помешал?
Она не знала, враг он ей или единственный друг. И от этого незнания хотелось плакать.
Оддвар опустился на скамью напротив. Она слышала его дыхание, неровное, словно он только что поднялся бегом по лестнице. Слышала, как он тяжело сглотнул. Он собирался что-то сказать.
Пора, подумала она. Нельзя больше притворяться.
Она открыла глаза.
Он смотрел на неё. Лицо у него было таким, каким она запомнила: в глубине усталых серых глаз жило что-то хрупкое, бесконечно виноватое. Он больше не смотрел на неё как на пациентку. В его взгляде не осталось ни капли врачебной дистанции.
— Ты не спишь, — тихо сказал он.
— Нет.
Он сцепил пальцы. Тот самый жест: большой палец по сгибу указательного.
— Я должен тебе кое-что сказать. Я не имею права просить, чтобы ты поверила. Просто послушай.
Она ждала.
— Тебя зовут Лив, — сказал Оддвар. — Лив Эйкен.
Ей показалось, что где-то внутри лопнула струна, которую она семь лет держала натянутой. Имя упало в неё, как камень в колодец, и отозвалось гулким эхом: Лив. Лив. Лив.
Она не заплакала. Только сказала, очень тихо, чтобы он не услышал, как дрожит голос:
— Я знаю.
Будь ласка, увійдіть, щоб залишити коментар.