Девятая остановка. Ссора на подъёме

Телефонный голос Салгаду и голос в стекле оказались одинаково мягкими, но у стекла он был ещё и немного приглушённым, как у человека, который говорит из-под воды.

— Томаш, — сказал Салгаду, приложив телефон к уху и глядя ему прямо в глаза через дверь. — Благодарю, что нашли время.

— У меня его не так много, — сказал Томаш.

— У меня тоже. Поэтому буду краток. Я слышал, что вы сегодня очень постарались. Склеили панно, правильно?

— Откуда вы…

— Наблюдательный человек, — сказал Салгаду и показал пальцем на окно. — У вагона стёкла прозрачные. Я вижу, что лежит у вас на полу. Красивая работа. Чудесная. Эти трещины… — Он покачал головой. — Вы настоящий мастер.

Томаш сжал телефон. Это была старая тактика, он знал её: сначала похвалить, потом попросить. Но знание не защищало. Защищало только то, что у него никогда никто не хвалил работу вслух, и поэтому слова эти упали куда-то очень глубоко, как монета в колодец.

— Говорите, — сказал он.

— Я не буду скрывать, — сказал Салгаду. — Между нами были разногласия по поводу здания. Но я человек практичный. Я готов предложить вам то, что вам действительно нужно.

— Что мне нужно?

— Признание. Заказ. Будущее.

Он сделал паузу, дав словам созреть.

— В новом отеле будет вестибюль. Двенадцать метров стен. Я хочу, чтобы они были в азулежу. Ручная работа, ваша, в стиле вашего деда. Контракт на три года, оплата вперёд. Плюс персональная галерея на первом этаже, постоянная экспозиция, ваше имя на вывеске. Вы станете лицом района.

— А мастерская?

— Мастерская, — сказал Салгаду с лёгким сожалением, — не вписывается в проект. Но мы найдём вам другое помещение. Лучше, светлее, с хорошей вентиляцией. Без крыши, которая течёт.

— А вагон?

— Вагон устарел, мой дорогой. Он своё отработал.

Томаш закрыл глаза. Он видел перед собой лицо матери, как она вытирает руки о фартук. Видел отца, который не надеется. Видел дядю Мигела с лотерейным билетом. Видел деньги, большие, понятные, пахнущие новой краской. Видел, как мастерская, о которой они все молчаливо договорились не говорить, превращается в чистый, красивый, безопасный контракт.

Он молчал секунд сорок.

Может быть, минуту.

— Мне нужно подумать, — сказал он наконец.

— Конечно, — сказал Салгаду. — Но не слишком долго. Выставка уже должна была начаться. Ваши гости, должно быть, нервничают.

В этот момент за спиной Томаша раздался тихий звук, похожий на то, как закрывается дверь очень старого шкафа.

Он обернулся. Инеш стояла в трёх шагах от него. Лицо у неё было очень спокойное и очень бледное. Видимо, она подошла слишком близко и успела услышать то, чего не должна была.

— Я думал, вы там читаете, — сказал Томаш.

— Я читала, — сказала Инеш. — Потом услышала, что вы просите время подумать.

— Я не просил. Я сказал…

— «Мне нужно подумать».

— Это не значит «да».

— Это значит «возможно». А «возможно» для человека, которого вы только что слушали, очень близко к «да».

— Вы не понимаете, — сказал Томаш. — Он предлагает гарантию. Заказ. Спасти маму, отца, дядю Мигела. Это не просто слова. Если мастерскую всё равно снесут, то хотя бы…

— Хотя бы что? Продать ему дедушкины панно?

— Он не сказал, что продаст панно!

— Он написал это в письме, которое я только что прочла вам вслух.

— Это не значит, что он сделает так сразу!

— Томаш, — сказала Инеш, и голос её слегка дрогнул, — вы стоите у двери и торгуетесь с человеком, который решил украсть ваше наследство.

— Я не торгуюсь. Я думаю.

— Вы думаете, как бы не принять решение.

Он открыл рот, чтобы ответить, и закрыл. Это было слишком близко к правде, а правду он сегодня уже слышал два раза.

— Это нечестно, — сказал он глухо.

— Нечестно, — согласилась Инеш. — Но верно.

— А вы? — вдруг спросил Томаш, и сам удивился, как резко это прозвучало. — Вы, которая всё слышит и всё переводит? Вы пять лет сидите в трамвае, ждёте, чтобы кто-нибудь открыл вам дверь. Пока вы читаете чужие письма, у вас в ящике лежит свое, нераспечатанное. Вы сами сказали.

Это было неправильно. Он понял это, как только слова вылетели. Но остановиться уже не мог.

Инеш отступила на шаг.

— Вы подслушивали, — тихо сказала она.

— В вагоне все слышат всех.

— Я рассказала это вам одному, — сказала Инеш. — Ладно. Хорошо. Пусть так. Знаете, что я устала от этого? От того, что каждый человек, который ко мне подходит, ждёт знака. Диниш ждёт, чтобы я перевела письмо, и тогда он наконец решится. Клара ждёт, чтобы я сказала, что это не вежливость. Вы ждёте, чтобы я подтвердила, что вы всё делаете правильно. Все ждут, что я знак. А я человек. Я всего лишь человек в жилетке.

— Я не…

— Нет, — сказала она. — Не надо. Вы сказали своё, я сказала своё. Больше слов не нужно.

Томаш чувствовал, как у него горят уши. В вагоне стояла та неловкая тишина, которая возникает, когда двое ссорятся при свидетелях и свидетели делают вид, что считают потолочные плафоны. Ален смотрел на мопса. Диниш перебирал струны так тихо, что их вообще не было слышно. Клара прижимала к груди телефон, как щит. Фернанду смотрел на дорогу.

Телефон в руке Томаша снова ожил.

— Томаш? — сказал Салгаду осторожно. — Я слышу, что у вас там какое-то напряжение. Может быть, нам лучше поговорить без свидетелей? Выходите. Я откроюсь вам.

— Вы не можете открыть двери.

— Они откроются, — сказал Салгаду с неожиданной уверенностью. — Теперь, думаю, откроются.

И словно в ответ на эти слова, с лёгким вздохом, словно вагон выпустил из груди воздух, на котором держался, двери перед Томашем разъехались.

Все посмотрели на них. Холодный октябрьский воздух ворвался внутрь, пахнущий каштанами и мокрым камнем. За порогом стоял вечерний Лиссабон, зажжённый, как гигантская жаровня.

— Они открылись, — сказал Томаш.

— Не для всех, — тихо сказала Инеш. — Для вас.

— Почему?

— Потому что вы решили, — сказала она. — Не знаю, правильно или нет. Но решили. Вагон всегда открывает двери, когда человек хоть что-то выбирает.

Томаш посмотрел на панно на полу. Потом на неё. Потом на открытую дверь.

— Я вернусь, — сказал он. — Через десять минут. Мне просто нужно понять. Я не принимаю его предложение. Я просто… посмотрю.

— Конечно, — сказала Инеш голосом, в котором не было ничего.

Он поднял панно. Оно оказалось тяжёлым, но уже схватившимся, неровным, живым. Фернанду без слов помог ему придержать фанеру. Диниш подал ящик. Томаш закинул тубус через плечо, прижал панно к груди, и в эту секунду почувствовал, что с каждой секундой, пока он стоит у открытых дверей, что-то в нём остаётся позади.

— Томаш, — сказала Инеш.

Он обернулся.

— Если вы сейчас выйдете и пойдёте с ним, — сказала она медленно, — вы не поймёте ничего. Вы будете знать только то, что он вам даст понять.

— Я разберусь.

— Хорошо.

Он ступил на подножку. Потом на уступ. Потом на мостовую, и под его ногами что-то глухо вздохнуло, как будто камень был недоволен.

Салгаду шагнул навстречу. На лице у него было выражение человека, который выиграл партию, хотя ещё не знает, в какую игру играл.

— Вот и молодец, — сказал он по-отечески, положил руку Томашу на плечо, и они вместе, плечом к плечу, пошли вниз по склону, туда, где светилась крышей мастерская Рейш и где два десятка гостей, должно быть, уже допили всё вино.

Инеш стояла у открытой двери и смотрела им вслед.

Двери закрылись. Вагон остался на склоне между двумя холмами, тихий, золотой, как свеча на большом сквозняке.