Двойная игра
Я поехала к нему не сразу. Сначала довела приём до конца, потом час просидела в машине на парковке, потом объехала весь город по кругу, как человек, который ищет предлог не приезжать.
Предлога не нашлось.
В эллинге горел свет. Я не стала стучать: дверь была приоткрыта, и я вошла, остановилась на пороге, как на краю воды. Томас стоял у «Агнца» с шлифовальным бруском и водил им по борту длинными ровными движениями. Не оборачивался. Слышал, наверное, шаги, но делал вид, что нет.
— Пятнадцать тысяч долларов, — сказала я.
Он перестал шлифовать. Не сразу, не резко. Просто рука замерла, и брусок остался лежать на дереве.
— Дана Уэлч проверила для меня ваши счета, — продолжала я. — Четырнадцатого июня Лоуренс Хейл перевёл вам деньги. За «консультационные услуги». И вы пришли ко мне через три месяца.
Он положил брусок на верстак. Повернулся. Лицо у него было спокойное, и это спокойствие хуже слёз: так выглядят люди, которые много раз репетировали это в уме и всё равно не готовы.
— Да, — сказал Томас.
— Что «да»?
— Всё правда. — Он вытер руки о фартук. — Хотите сесть?
— Нет.
— Тогда я скажу стоя.
Он вздохнул, и в этом вздохе, мне показалось, прозвучало облегчение. Как у человека, которого наконец поймали.
— В июне ко мне пришёл человек. Назвался Лоуренсом. Сказал, что он доктор и что знал меня в детстве. Принёс фотографию: я, лет десяти, на крыльце жёлтого дома. Первая фотография себя маленького, какую я видел. Вы не представляете, что это такое. Двадцать восемь лет я был человеком без детства. И вот он протягивает мне карточку и говорит: «Вот твой дом. Вот ты».
— И вы поверили.
— Я хотел поверить. — Голос у него не дрогнул. — Он был добрый. Он принёс чай, пирожные. Расспрашивал про Рут, про её лечение. Сказал, что слышал о моих снах: ему рассказала медсестра в хосписе. Я рассказывал Рут, пока она ещё узнавала меня. Сказал, что это не бред. Что это настоящие воспоминания, но что они опасны, потому что в детстве со мной случилось нечто, что надо вспоминать осторожно, под присмотром.
— Под моим.
— Под вашим. — Он кивнул. — Он сказал, что у него есть бывшая воспитанница, прекрасный терапевт. Что у неё тоже были «трудности с памятью», но она с ними справилась, и что она сможет мне помочь. Что она сама ничего не помнит, и поэтому вести её нужно очень осторожно. «Раскачивай её понемногу, — говорил он. — Мне надо знать, что она вспоминает. Иначе я не смогу вас защитить».
— Защитить, — повторила я. Слово застряло.
Он достал из кармана рабочих брюк потёртый бумажник, а из бумажника квадратик глянцевой бумаги, и протянул мне. Фотография выцвела, угол был загнут. Мальчик лет десяти, взъерошенный, угрюмый, стоял на крыльце жёлтого дома, сощурившись от солнца. На обороте чернилами, знакомым округлым почерком: «Т., 10 л., крыльцо». Я узнала эту руку. Именно так Хейл подписывал рецепты и поздравительные открытки.
— Я хранил её три месяца, — сказал Томас. — И не мог решить, выбросить или повесить на стену.
Я смотрела на перила за его спиной, на выцветшие доски, на крохотную ладонь, вцепившуюся в столбик с самого края кадра. Тонкая детская рука с красной ниткой на запястье. Лили, которую фотограф не заметил, или заметил слишком поздно.
Меня ударило: на единственной уцелевшей фотографии дома есть кусочек девочки, которой, если верить Хейлу, там не было никогда.
— Он предложил деньги. Пятнадцать тысяч. «За время, которое ты потратишь». Нора, я… — Он сжал кулаки. — Рут умирает. Хоспис стоит четыре тысячи в месяц, Фонд платит тысячу восемьсот, остальное я. У меня три года нет ни одного нормального заказа. Я продал инструмент. Я не оправдываюсь. Я просто говорю, как было.
Я стояла, не двигаясь. Внутри образовалась странная пустота, будто из меня вынули несколько ступеней, и я висела над лестницей.
— Первые сеансы я пересказывал ему всё, — продолжал он. — Каждую ночь звонил. Он спрашивал: «Что она сказала? Как отреагировала? Упоминала ли имя?» Я отвечал. Говорил про колыбельную. Про колено. Он велел мне не торопиться, но не молчать.
— Про подкову вы ему тоже рассказали.
— Да. Первым делом.
— И про наши встречи у реки.
Он закрыл глаза.
— Вы же сами понимаете. В четверг, когда вы согласились, я позвонил ему вечером и сказал: «Мы встречаемся в субботу». Он сказал: «Хорошо. Очень хорошо, мальчик. Ты молодец». Я положил трубку и впервые за все эти недели почувствовал, что меня тошнит.
— Потому что вы поняли.
— Потому что я стал вспоминать сам. — Он открыл глаза. — Понимаете? Мне платили за то, чтобы я притворялся человеком с воспоминаниями. А воспоминания оказались настоящие. Колыбельная не его. Подкова не его. Мостки, колокольчик, Лили. Это моё. Мне ничего не вложили. Просто он надеялся, что я окажусь пугалом, а я оказался свидетелем.
Я вспомнила: «Я видела, доктор Хейл. Лили не упала». Вспомнила голос с кассеты, тот ласковый, тошнотворный голос, зовущий меня умницей.
— Вы позвонили ему после субботы? — спросила я.
— В тот же вечер. Сказал, что выхожу из игры. Что не буду больше докладывать. Он ответил: «Тогда, пожалуйста, будь осторожен, Томми». Просто. И положил трубку. — Томас сглотнул. — В среду я перевёл деньги обратно. Не потому что хочу очистить совесть. Просто чтобы не быть ему должным.
Я слушала и понимала, что каждое слово правдиво. Это было самое страшное. Правда не облегчала, она открывала новую пропасть.
— Зачем вы мне это говорите? — спросила я. — Я не знала. Вы могли промолчать.
— Потому что в пятницу вы приходили сюда. Слушали плёнку Агнес. Вы плакали у меня на ящике, и я… — Он не договорил. — Я не мог больше. Если бы вы узнали сами, это было бы хуже.
— Мне было хорошо, — сказала я. Голос мой звучал чужим, металлическим. — В тот вечер, на реке. Мне было хорошо. И я не знала, что мне продают это за пятнадцать тысяч.
— Вам никто ничего не продавал.
— Вы.
— Нет. — Томас шагнул ближе, остановился на расстоянии вытянутой руки. — Деньги я взял, но тот день на реке не за деньги. Я клянусь вам чем угодно.
— Чем? — спросила я. — Чем вам верить? Вы всё, что я знала про себя, получила от человека, который получал деньги за то, чтобы следить за мной.
Он не защищался. Не повышал голос. Просто стоял и смотрел на меня, и в его лице не было ничего, кроме боли и усталости.
— Тогда уходите, — сказал он. — Я не буду вас останавливать.
Я ушла.
Я шла к машине под моросящим дождём и думала: не плачь. Не при нём. Не сейчас. Не в этом проклятом дворе, где пахнет смолой и честными вещами.
Дошла до машины. Села. Положила руки на руль. Тогда уже можно было.
* * *
Дома горел свет во всех окнах. Грэм не спал.
Когда я вошла, он стоял в прихожей с телефоном в руке. Лицо у него было такое, какого я не видела никогда: опрокинутое, постаревшее, без привычной вежливой маски.
— Нора, — сказал он. — Нам надо поговорить.
Я хотела ответить: «Не сейчас». Но поняла, что именно сейчас, в этот вечер, я больше не могу откладывать ничего.
— Хорошо, — сказала я. — Говори.
Будь ласка, увійдіть, щоб залишити коментар.